В те годы я был заражен одним образом и одним словом. Образ – качающийся маятник, слово – метамодернизм. Я хотел жить, как бы раскачиваясь, перетекая от одного к другому, в каком-то смысле совершая над собой постоянный эксперимент. С метамодернизмом сложнее. Если в модерне добро и зло закреплены за конкретными героями, а в постмодерне постоянно меняются местами и не существуют как таковые, то в метамодерне добро и зло блуждают. Они есть, но есть, где пожелают, не только уживаясь в одном человеке, но и уживаясь, не вступая в борьбу, а пребывая параллельно, когда один и тот же человек может спасти ребенка и убить ребенка. Потому что и желание спасти ребенка, и желание убить ребенка в нем естественны и во многом зависят от обстоятельств. Метамодерн не говорит, что один человек добр, а другой зол, не говорит он и того, что добра и зла не существует. Он просто говорит, что и то, и другое совершенно в духе каждого человека. Без исключений.
Лена оказалась маленькой. Я так хотел верить в ее огромность, что понял это только спустя два года, а потом долго думал, как ей об этом сказать. Как сказать девушке, что она изначально была проектом, а не спонтанным раздражителем моей чувственности? Как сказать, что она прошла селекционный отбор, который поначалу казался селекционеру верным, а потом он осознал свою ошибку? Как сказать, что сто последних Лениных оргазмов произошли по недоразумению? Я не нашел слов. Запил по-черному. Трахнул шалаву. Поступил, как трус. Лена повела полными плечами и уехала в Москву. Нет, она много плакала, говорила необязательное, заламывала руки. А я сидел на табуреточке, как сижу сейчас, курил, кивал и думал, что пить, видимо, придется больше, иначе не подействует. Когда Лена исчезла, я остался один и возликовал: заводик коптел, водка пилась, марались текстики, сношались телочки. Водка пилась особенно хорошо. Собственно, на этой почве я и сошелся с Бориской. Бориска прожил говенную жизнь. Рос с мамашей-тираном. Умел превосходно вырезать по дереву, но умение это пропил. Точнее, пропил желание его использовать. Отслужил морпехом во Владивостоке. Я-то вообще двенадцать лет на острове Русском отбарабанил.
Я живу на восьмом этаже панельного убожества, Бориска жил на девятом. Он привлекал меня сильными руками и какой-то хтонической неправдоподобной примитивностью. Он был фантастически туп. Я исследовал Бориску как редкого жука – под микроскопом великих сомнений. Он изменял жене и не чувствовал угрызений совести. Бил мать, когда ему казалось, что она кругом неправа. Жену Бориски зовут Ангелина. Она приехала в Пермь из какого-то маленького городка. Статная, с грудью и молочными плечами, на которых охота сжать зубы. Она тоже не Спиноза, но привлекательна своей жертвенностью. От жизни с алкоголиком ее черты подернулись чем-то библейским. Мне хочется трахнуть Ангелину, как Иуде, наверное, хотелось трахнуть Деву Марию. Ну, или Марию Магдалину, чтобы не травмировать вас святотатством. Бориска, хоть и пьяница, работал плотником на заводе. Ангелина торговала мясом в гастрономе. С тридцати до тридцати пяти, то есть пять лет, я частенько кирял с Бориской. Было время, когда я забавлялся идеей цивилизовать его алкоголизм, но быстро понял – цивилизовать некультурного человека можно только запретительными мерами, а окультуривать Бориску я и не пытался. Я уже был недостаточно для этого глуп.