– На смерть едем, Охватов. Единицы вернутся оттуда. Без рук да без ног которые. В нашем положении бери ориентир на вероятное. Вот и хочется иметь друга. С друзьями, говорят, и смерть красна. Понял что-нибудь?
– Что же я, по-твоему, глупый вовсе?
– Да нет, не сказал бы. С виду, Охватов, ты простачком так выглядишь, а голой рукой не бери тебя. Я хочу, чтоб ты понял, Охватов, и знал наперед: бьют нас немцы и в хвост и в гриву. А бьют почему? Как думаешь?
– Каждому ясно: внезапно же напали.
– Отговорочки: «внезапно», «перевес» и все такое.
– А почему же?
– Кто-то смотрит на немцев как на врагов, а кто-то ждет их как избавителей.
– Для врагов народа да для подонков – избавители. Чего ты, слушай, мозги мне засоряешь? Я для тебя подходящий элемент, да? Вылезу вот да скажу ребятам…
– Ты лучше уж сходи в особый отдел. Сходи скажи им, что Семен Торохин, сын раскулаченного, ведет пропаганду. Я, думаешь, чего боюсь? Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут.
– Родина, Торохин, на краю гибели, а ты какие-то обиды выволок. Время для этого, да?
– А если у меня нету ее, Родины-то? Нету, Охватов!
Торохин говорил горячо и запальчиво, и накипевшее на сердце в молчаливой замкнутости нетерпеливо рвалось наружу. Охватов хорошо понимал, что прикоснулся к чему-то больному, выстраданному, и слушал, уже не прерывая соседа.
– До революции, Охватов, мой папаня был самым захудалым хозяином. Не везло ему все. То лошадь падет, то корова переходница, то сена у него сожгут… А самое тяжкое ярмо на шее – девки. Семья, Охватов, большая, ртов много, а землицы два надела: на отца да на меня, на бесштанного. На баб земли не полагалось. Бился папаня как – сказать невозможно: он и лапти плел, и лыко драл, и дрова рубил, а в семье нашей не было ни одной базарской пуговицы. Пуговиц не на что было купить. На всех одежках самодельные палочки или кожаные пятачки. А революция вывела папаню в люди. Землицы нарезали по едокам; работай, сказали, не ленись и живи по-человечески. Сестры подросли – девки все спорые, работницы. Как взялись ломить – двор Торохиных подсолнухом зацвел. Пастух Кузька Недоедыш все, бывало, говаривал отцу: «Только и жду, Ефим, как дойдет очередь до твоего стола. Самые жирные блины у тебя, а от щец твоих нутро три дня теплом обносит». Кузька этот был недоумок вроде. Имел свой домишко, а слонялся по людям: летом стадо берег, зимой молотил по чужим токам или просто Христа ради кормился. А потом возьми да и приживись у нас. Отъелся. Справный стал. К моей старшей сестре подкатывать начал, да папаня турнул его: себя кормить не способен, а еще семью заведешь. Слезно этот Кузька обиделся на нас. А тут возьми да подкатись раскулачивание. Каждую ночь пошли собрания в пожарнице. Из района приедут и кулаком по столу: давай зажиточных на выселение. Кто зажиточный? Встает Кузьма Недоедыш: сплотатор-де Ефим Торохин. Я у него был в работниках две страды. Ломил на него с Пасхи до Покрова. Моим, говорит, трудом расцвел его дом. Жил, спрашивают приезжие, Кузьма Лукич Недоедов, батрак и пролетарий, у Ефима Торохина в работниках? Жил. Значит, Ефим Торохин – классовый враг. На высылку!..