Когда поэт – взволнованный, с всклокоченными волосами, неизвестный публике – шел к сцене, время словно бы остановилось. «Это было ошеломляющее и в то же время в чем-то трагическое выступление. То есть в нем была какая-то трагическая составляющая: молодой поэт, практически один на сцене»42, – вспоминал Дэниэл Уайссборт, тоже присутствовавший на Международном поэтическом фестивале в Лондоне в июне 1972 года.
Всего несколькими днями ранее Иосифа Бродского выслали из Советского Союза, и У. Х. Оден взял его под свое широкое заботливое крыло, всячески ограждал его от журналистов. Уайссборт вспоминал, что молодой поэт был «один в целом мире, и рядом ничего – ничего, кроме его стихов, ничего, кроме русского языка, „мастером“ которого он был, он сам предпочел бы сказать – „слугой“»43.
И вот полились стихи – он читал с гипнотической интонацией, которая стала его коронной манерой, звучание было архаическое – то ли погребальный плач, сохранившийся от какой-то потерянной цивилизации, то ли древняя молитва, то ли мерный, как щелчки метронома, вопль. А затем все закончилось.
«Когда чтение окончилось, аудитория потрясенно молчала. Молчал и поэт на сцене – недоступный, опустошенный, выглядевший собственной тенью. Как будто из воздуха выкачали звук. И это была самая правильная реакция – беззвучие, в котором слышишь лишь собственное дыхание, чувствуешь присутствие лишь собственного физического тела, своей – изолированной – личности, – написал Уайссборт (впоследствии он тоже переводил Бродского). – Сказать, что мы были под впечатлением, было бы слабовато. Мы были тронуты – не только эмоционально, но и физически»44.