– Да, это была форма, а содержания не осталось. Осталось победобесие+. Мне больно за Грузию. А мы опять превратились в империю… Я не хочу иметь ничего общего с этим нашим государством. Я так любил Тбилиси…
Мы тогда не поссорились. И не разошлись. Потому что он подарил мне дедовский бинокль. Словно передал мне заботу о дне Победы. А себе оставил заботу о свободе от «империи». Тем более, что я снова уехал, а он остался. Его красивую седую голову можно было увидеть среди митингующих на Болотной площади. Я по телефону спрашивал, не противно ли ему шагать рядом с ненавистными ему коммунистами и столь же ненавистными националистами, оказавшись где-то между красным и черно-бело-золотым флагами? Он признавался, что противно, но он не с ними, а с молодежью, с замечательной нашей молодежью, со школьниками и студентами, с их прекрасной дамой, их гражданской позицией. Я видел перед собой его одухотворенное красивое лицо, и с печалью думал о том, что настанет день, когда бинокль поставит нас по разные стороны баррикады… Печаль моя была спокойна и светла, как мысль о смерти самурая, глядящего в ровное зеркало озера перед закатом солнца (позже, в конце – настанет день разрешения). Я поднял голову и поднес бинокль к глазам. В высоте парили птицы. Хотелось бы превратиться в птицу с широкими крыльями и угольками зрачков, и не опускать на землю. Век собрался выстрелить в самый зрачок цейсовского оптического прибора.
Итак, прошли годы. Четырнадцать лет.
«А это кто? – Длинные волосы
И говорит вполголоса:
– Предатели!
– Погибла Россия!
Должно быть, писатель —
Вития… +»[1]
Четырнадцать лет, и мы вдвоем, во дворике дома, что отделяет нас от большой реки. От Москвы-реки. От Москва-реки. От Маскварики. Я – снова москвич. Андрей – он приехал издалека. Приехал то ли продать, то ли сдать квартиру. Он сам точно не помнит. Он забыл. Этим занимается его жена, женщина высокого роста. Ее пальцы пахнут скипидаром. Она – художница. И Андрей – художник. Стишки он пишет по случаю. Мы давно не виделись, лицо в лицо. У меня через лоб пролегла морщина. Она расчертила летное поле мысли на две половины, разделенные рвом. Ров появился в одночасье, за ночь. В ту ночь, когда русская армия ушла из под Киева, и по Европе пронесся ураган по имени Буча+. Я твердо знал, что Европа лжет. И тем глубже пробуравила ложь ров между ней и мной. Андрей тоже изменился. В стране, куда он уехал, очень много солнца. И радужные некогда ясных голубых глаз выцвели, что ли? Это тем более бросилось в глаза оттого, что кожа стала смуглой от загара, а голубое на загорелом лице должно было выглядеть особенно голубым. Ежик низкорослых волос более не скрывал мыслепровода, размещенного на удивительно ровной макушке. Если бы селекционер задумал создать идеальную грушу, он взял бы такую голову за образец. И только грудная клетка была, как и прежде, широка и крепка, она выдавала прошлое упрямого боксера.