Жизнь продолжается. Часть первая - страница 6

Шрифт
Интервал


– Вася! – кричит она, с крыльца почты, дёргано. – Васенка! Это ж ты, правда? Не ври, только…

Мало что кто кричит, подумал я тогда. «Обозналась». Но эта папироска, катающая на ее мокрых губах, почему-то остановило меня. Честное слово, оборвалось что – то внутри у меня. Я это почувствовал. Встал перед нею, возвышающей на крыльце почты, заметил. (Почта – эта центральная в Челябинске).

– Папироска у вас рассыпается, – хватило у меня еще сил, пролаять ей, сипло.

– Папироска? – Смотрит на меня во все глаза, губы у нее дрожат. Она эту папироску нервно отбрасывает, нервно вытирает губы платочком, ахает, маша рукою, немея.

И снова, через какое – то время, обретя голоса…

– Ты, Васька? Правда же.

– Ты, выходит, Нина?

– Ну, да! Вася. Господи! Столько лет, сколько… – Слезы, тисканье, все вместе перемешалось. Сказать слово лишнее боюсь, боюсь ошибиться. Вот, прикрою глаза, и она снова исчезнет, и мы вряд ли тогда еще встретимся. Когда чуть успокоились, пришли в себя, вкратце рассказал ей, зачем я снова в этом городе, а она, нервно схватила меня за руки, разревелась, выпалив:

– Маму в деревне убили. Получила телеграмму с час только. Помнишь, конюха – Ваньку косоглазого? Этого, как его там, паршивца. Это он телеграмму дал. Представляешь? Как люди меняются,– с горечью продолжает говорить мне, отправляя снова в рот папироску. – Недавно только в деревне была – отца хоронить приезжала. Видела их, обоих. И, Федора Михайловича, тоже. Теперь, передвигающий, как скелет, по стенке. Проходила мимо. Глянула на этого скелетика, олицетворяющего в деревне, когда – то, власть советскую. Не удержалась. Грешно, видимо, так, наверное. Харкнула в его сторону. Простить не могла. Прошла высоко поднятой головой. Там же сидел и этот Ванька, на бревне, брошенный впереди дома – загородка, для проезжающих машин. Сидит. Розовый весь. Особенно его нос. Подслеповато щурится, дурными, прежними, как тогда в нашем детстве глазами, косыми, от солнца. Тепло, а он шубе, малахае. – Представив его таким, она заставила себе чуть улыбнуться. – И ведь не удержалась, крикнула, оборачиваясь.

– С Васькой, сыном, видишься? А Оля, рябая, еще жива?

– Фу, ты, Нинка, оказия ты, сердита нынче,– кричит он, дернувшись на бревне. – Видимо, хотел привстать, а силенок своих не рассчитал, остался сидеть, виновато отмахнувшись рукою. Да и, неприятно ему, это слышать сейчас, когда уже и сил нет сопротивляться, как раньше; старость – не радость, да и не это его сейчас беспокоило. Старость, ясно, понятно. От этого не спрячешься, не выйдешь из очереди покурить. Там, если, и вышел из очереди… Можно, конечно, заново и в зад пристроится. А нет, потрепал языком стоящими, напомнить можно, за кем прежде стоял; а в оправдании еще, смачно высморкнуться, зажав нос двумя пальцами. А мокроту пальцев, затереть на рукаве шубейки; а тут старость, не выйдешь покурить на крыльцо сельмага, потому у старости нет перекуров. Сам же, оставаясь один на один, любил уничижительно говорить о себе в третьем лице: