.
Суровые наказания, выпавшие на долю подавляющего большинства осужденных заговорщиков, не могли не вызвать разочарования в просвещенных кругах русского общества. Имеются только косвенные свидетельства того, какое тяжелое впечатление произвела на Пушкина казнь пятерых декабристов, прямые высказывания на сей счет до нас не дошли. Но этот пробел может быть восполнен мнением Вяземского, который писал жене в июле 1826 года:
«О чем не думаю, как не развлекаюсь, а все прибивает меня невольно и неожиданно к пяти ужасным виселицам, которые для меня из всей России сделали страшное лобное место. Знаешь ли лютые подробности казни? Трое из них: Рылеев, Муравьев и Каховский – еще заживо упали с виселицы в ров, переломали себе кости, и их после того возвели на вторую смерть. Народ говорил, что, видно, Бог не хочет их казни, что должно оставить их, но барабан заглушил вопль человечества – и новая казнь совершилась»[33].
Тогда же в Записной книжке он отметил: «…13-е число жестоко оправдало мое предчувствие! Для меня этот день ужаснее 14-го декабря. По совести, нахожу, что казни и наказания несоразмерны преступлениям, из коих большая часть состояла только в одном умысле. Вижу в некоторых из приговоренных помышление о возможном цареубийстве, но истинно не вижу ни в одном твердого убеждения и решимости на совершение оного»[34].
Насколько можно судить о политической позиции Пушкина по письмам этого времени, вряд ли его оценка происшедшего сильно отличалась от оценки Вяземского. Из этого не следует, однако, неприятие власти как таковой. Критическое отношение к определенным ее действиям – нормальная реакция любого свободно мыслящего человека.
Но вернемся немного назад.
Судя по переписке, с середины января 1826 года Пушкин начинает надеяться «на высочайшее снисхождение» и предпринимает в связи с этим недвусмысленные шаги навстречу правительству.
Сначала он обращается к Жуковскому (20-е числа января 1826 года), советуясь с ним: «Кажется, можно сказать Царю: „Ваше Величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?“» (13, 258). Затем (в начале февраля) – к Дельвигу, сообщая, что желал бы «вполне и искренно помириться с Правительством» (13, 259). В начале марта с тем же вопросом обращается он к Плетневу, а затем вновь к Жуковскому, уже прямо прося его ходатайствовать об освобождении.