Ритуалы инициации принимают форму изменения формы этих желаний, придания им функции, посредством которой происходит определение субъекта или он заявляет о себе в качестве такового, посредством которого субъект, если можно так выразиться, полностью становится мужчиной, но также женщиной. Калечение призвано здесь ориентировать желание, позволяя ему принимать эту функцию указателя, чего-то, что осуществляется и что может быть проявлено, выражено только в символическом потустороннем, потустороннем, которое мы сегодня называем бытием, осуществлением бытия в субъекте[17].
Пропасть, которая отделяет Лакана от Хайдеггера, столь очевидна здесь с учетом их близости; особенно с учетом того, что для обозначения символической функции в самом общем виде Лакан все еще использует хайдеггеровский термин «бытие»: в человеческом бытии желания утрачивают свою связь с биологией, они действуют лишь постольку, поскольку они вписаны в горизонт Бытия, поддерживаемого языком. Однако для этого перехода от непосредственной биологической реальности тела к символическому пространству необходимо, чтобы субъект жил с отметиной пытки, вписанной в его тело, то есть его тело должно быть искалечено.
Это подводит нас к теме jouissance. Филипп Лаку-Лабарт очень метко указал на разрыв, который отделяет лакановскую интерпретацию «Антигоны» от хайдеггеровской (на которую Лакан на самом деле обильно ссылается): у Хайдеггера отсутствует не только измерение Реального jouissance, но прежде всего измерение «между двумя смертями» (символическим и Реальным), которое определяет субъективную позицию Антигоны после ее изгнания из полиса Креонтом. В точной симметрии с ее братом Полиником, который умер в реальности, но которому было отказано в символической смерти, ритуалах погребения, Антигона оказывается символически мертвой, исключенной из символического сообщества, хотя биологически и субъективно она все еще жива. Пользуясь терминологией Джорджо Агамбена, Антигона оказывается сведенной к «голой жизни», положению homo sacer, характерным и крайним случаем которого в XX веке являются заключенные концлагерей. То, что Хайдеггер не замечает этого, весьма показательно, поскольку мы имеем здесь дело с главным нравственно-политическим вопросом прошлого столетия, «тоталитарной» катастрофой в ее самом крайнем проявлении – и это упущение прекрасно согласуется с хайдеггеровской неспособностью устоять перед соблазнами нацизма: