Я жалел мать и любил её как-то восторженно. Она казалась мне самой красивой из всех лопатинских женщин. Она и вправду была красавицей, и даже имя её звучало певуче: Ев-до-ки-я… Глаза улыбчивые, голубые, открытые – как два окошка в небо. Станет расчесывать волосы – чёрные, густые, а я смотрю на неё и думаю: неужели отец не видит, какая она хорошая?.. Разве можно такую бить?.. И злость в душе закипит, и такое придумается! Будто распахивается дверь, входит в избу Гаврюша-богатырь, головой в прокопчённый потолок упирается. Хватает пьяного отца за ворот – и в картофельную яму его. Отец сначала бранится, грозит переломать руки-ноги, а потом плачет и даёт обещание, что-де больше не будет колотить мать, а будет любить и жалеть. Гаврюша выпускает отца из ямы, а мать, обняв меня, что-то говорит, и голос у неё бархатный, мягкий, будто созданный для сказок и пенья. Мать и вправду была мастерицей и на сказки, и на пение, и всё моё детство окутано её голосом, словно мягкой теплой шалью, или, может, не шалью, а чем другим, но непременно мягким и теплым. В селе ей дали прозвище «Полногрудая», – в Лопатине никто не оставался без прозвища, – мне же казалось, что не будь она и вправду полногрудой, то и не было у неё ни бархатного голоса, ни улыбчивости в глазах, ни доброты, ни той удивительной фантазии, коя вместе с молоком влилась и в мою кровь.
Да, моя мать была особенной и выделялась среди лопатинских женщин и статью, и одеждой. Носила она платье на эрзянский манер, потому как родом была не из мокшанского Лопатина, а из Кажлодки, той самой, где тачали хромовые сапоги в сборку. Её сёстры, тётя Арина и тётя Поля, считали, что вышла замуж она неудачно, за голопятого. Сами они жили безбедно, одна была замужем за торговцем, другая – за сапожником. Все родственники матери смотрели на нашу семью как на неровню и видели в нас только рабочую силу, которую использовали, когда им было угодно. Каждый год мы с отцом пилили для них дрова, набивали снегом погреб, пахали, бороновали, караулили их сады. Матери с Акулиной тоже хватало работы в их хозяйстве.
Как-то случайно я подслушал разговор между матерью и моей сестрой. Акулина упрекала мать за то, что та вышла замуж за голяка, а не за какого-нибудь кажлодского сапожника: ведь сватались же к ней богатые женихи – об этом и тётя Поля, и тётя Арина все уши прожужжали. Я притаился на печке: что ответит мать? Слышу, плачет. Эх, подумал я, родись отец не в Лопатине, а в Кажлодке – и всё бы, глядишь, по-другому у нас было. И хлеба бы вволю ели, и были бы у Акулины наряды, как у теткиных дочек. Хотя, – вспомнил я, – и в Лопатине богатеи есть, да ещё какие. Князевы вот. Их у нас трое: Иван Никифорович с пятью десятинами вечной земли, Ион Самойлович с тремя десятинами и Иван Самойлович – с двумя. Это у них, почитай, круглый год работают мать и Акулина, и ещё у Почкова Ивана – этот рыбой торгует, мясом, пасеку держит из двухсот улей. Что ни говори, а хорошо они живут. Забьют скотину – и холодца наварят, и потрохов нажарят… А в бедняцкой семье если и зарежут овечку или птицу – в Спасск везут, на базар. Мясо продадут, а что-нибудь из одежды купят. Или хлеба.