Глава 2. От сумы и от тюрьмы
1. 25 декабря 1825 года, Архангельская губерния, Поморский берег, город Онега
Звонили колокола.
Весело разливался, растекался по городу праздничный перезвон, метался по узким и кривым улочкам города от одного заплота к другому, цеплялся за тесовые кровли и лемех12 бочек13, стучался в слюдяные окошки теремов и камницей14 разбросанных по берегу изб.
Звал к заутрене.
Небо на восходе ещё и не думало окрашиваться рассветом, не появилась даже узенькая полоска на самом окоёме, ярко светили звёзды – как будто ледяное крошево рассыпали по шёлковому крепу, горстью швырнули, словно сеятель сыпанул.
А на северной окраине ходили па́зори15 – разноцветные столбы плясали над ледяным полем, дышали, то подымаясь, то опускаясь, причудливыми полотнищами на ветру растекались, потрескивая зелёные, алые и синие, иной раз даже с уклоном в фиолетовый цвет, сполохи16.
Мичман Логгин Смолятин сидел на крыльце, уютно закутавшись в долгополый тулуп из белой шкуры ошкуя17. По правде сказать, шкура когда-то была белой – сейчас от долгого ношения, давно уже стала светло-серой. Изрядно вытертая, она, тем не менее, всё ещё неплохо грела.
Прижавшись к высоким балясинам18 крыльца, мичман забросил ногу на ногу, покачивал носком тёплого унта и курил трубку (кривую, самодельную, но настоящего крымского бриара), попыхивал вкусным манильским дымком (настоящая манила, голландская контрабанда, чтоб вы понимали).
Дома дожидался рождественский стол – печёный гусь, яичница с олениной – любимое блюдо поморов – рассыпчатая пшённая каша на молоке. Молоко, правда чуть отдавало рыбой – год был на сено тощий, и хозяйка, по поморскому обычаю, недавно стала добавлять в сено юколу19. Голодная кутья миновала, но и на рождественском столе почётное место занимали квашеная капуста с мочёной клюквой. В середине же гордо красовалась и бутылка с клюквенной настойкой, рубиново отливала мутноватым стеклом.
Колокола не умолкали, и мичман, докурив трубку, выколотил пепел через перила на снег – сугроб в этом месте был не белый, а серый – зима долга, и мичман не первый раз сидел на крыльце и покуривал. И не в последний, должно быть. Поднялся, разминая ноги, сунул трубку в кисет, глянул в сторону церкви – высокий шатровый четверик