Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х - страница 25

Шрифт
Интервал


Когда думаю о Михаиле Михайловиче, его судьба мне представляется будничней, ближе и постижимей, а оттого она больше воздействует – ком в горле, хочется разреветься.

Дело, естественно, в том, что Зощенко еще не успел стать безраздельной, полной собственностью госпожи Истории. Даже для моего поколения (не говоря уж о тех, кто старше) он еще свой, он еще наш. Для читателя двадцать первого века его биография, наверняка, будет не менее яркой и страстной, чем биография Достоевского. Первая мировая война, Георгиевский крест за отвагу, контузия, отравление газами, революция, морок войны гражданской, странствия по взбаламученной родине, голод в Питере, «Серапионовы братья». А дальше – открытие материка, того рядового человека, который выбран для экспериментов, открытие той статистической массы, той самой части нашей породы, столь точно названной населением, открытие ее языка. Известность, не знавшая себе равных, женские страсти, неврастения, вторая война, его обошедшая и пощадившая лишь для того, чтобы он попал по злобному сталинскому велению в хрустящие жернова державы.

Мука была еще и в том, что в его многолетнем изничтожении не было даже и масштаба, который присутствовал, например, в трагедии Осипа Мандельштама. Все расползлось в грязной возне, в тусклом булыжном канцелярите постановлений и резолюций, в сборищах членов Союза писателей, в жалком предательстве коллег, в бездарной повседневной лузге.

(Комментарий, сделанный в 1990-х: Я написал «Медную бабушку» – драму, посвященную Пушкину, и «Графа Алексея Константиновича» – об А.К. Толстом. О Достоевском и Зощенко – не написал. Что до первого, то это понятно – интерес к нему все же был головной, романа (по составу крови), надо признаться, не завязалось. Очень редко к нему обращался, перечитывать книги его не тянуло, хотя вполне сознавал их магию, их завораживающую напряженность. Много ближе он оказался в сатирической своей ипостаси – «Скверный анекдот» полюбил я отчаянно, заразил им Алова и Наумова, писал сценарий, в итоге они поставили лучшую из своих картин, фильм, конгениальный первоисточнику. Но великие романы Ф.М., сделавшие его Достоевским, не овладели моим существом. Исступленность, на сей раз не преображенная сатирическим зрением, отпугивала, в ней отчего-то мне все представала его физическая эпилепсия, язык казался неестественно вздыбленным, величие замысла было столь очевидно, что ослабляло его воздействие. Восприятие это интимно личностное, но для того, чтоб писать о великих, жизненно необходимо почувствовать, если так можно сказать, «звено родственности», чтобы за него ухватиться. Тогда и возникнет сердечная дрожь, рождающая братство с героем, которого пробуешь воскресить. Возможно, эта лестная общность – плод твоего воображения, пусть так, без нее работать бессмысленно. Но – Зощенко, Зощенко! Так он был близок. Своею тоской, своей меланхолией, невосприимчивостью к успехам (воистину – не в коня корм!), своей неизбывной неутоленностью, одиночеством, попыткой спастись призванным на подмогу юмором, попыткой более чем безнадежной. Еще никогда обостренный взгляд, способность увидеть смешную суть своего исторического окружения не дарили равновесием духа. Мало кого я так страстно любил, не только читательски – человечески. Казалось, вот-вот примусь за дело, однако этого не случилось. Чем объяснить? Либо тем, что история еще не успела отдалиться на необходимое расстояние, либо тем, что любовь была слишком нервной.)