Пена летела с удил. В Москву въезжали на заре третьего дня, и только тут, в виду города, Анфал, выбравшись из санок, пересел в седло.
С великим князем Московским встречались назавтра. Анфала, вздевшего зипун, крытый персидской парчой, провели в терема. Двинский воевода, успевший обозреть Москву, отметил про себя и каменные стены, коих не смогли преодолеть ни Ольгерд, ни Тохтамыш, захвативший город обманом, и узорные терема знати, и людскую тесноту, и изобилие торга, уступающего разве что нижегородскому, и нескудное громозжение посадских палат. Москва уже начинала догонять Тверь и даже Новгород Великий. С великим князем не следовало шутить и баять надо сторожко. Посему, пройдя в палату и углядевши князя, он поклонил ему мало не до земли и баял пристойно, ничем не выдавая своих тайных дум.
Василий был еще молод, глядел задумчиво и заботно. «Встанут?» – вопросил. Анфал пожал широкими плечами: «Явимся, там и видно станет! А токмо пограбили новогородчи вдосталь двинян!»
– Княжую рать пошлю к Устюгу! – домолвил Василий. – Тамо и встретитесь!
– Дорогой не переймут? – возразил Анфал, остро глянув в очи князю.
– Поспешим! – возразил Василий. – Своих посылаю тотчас. И ты скачи!
– Я-то не умедлю, княже! – просто отмолвил Анфал и, принявши княжой подарок – саблю аланской работы и дорогую бронь, – вновь поклонил до самой земли.
– Больших сил у нас нет! – напутствовал Анфала боярин Федор Товарко уже после того, как двинянин покинул княжеский покой. – Иным поможем: на Торжок пойдет рать! И владыка обещает помочь! – примолвил московит, не договорив, впрочем, чем и как, но Анфал понял, склонил голову.
– К Петровкам?! – повторил, утверждая.
– К Петровкам! – твердо отмолвил боярин, склоняя голову. – Ты и сам не умедли, воевода!
Вновь летели сани, и неслась дорога, взмывала и опадала даль, и Анфал, щурясь от летящего встречь из-под конских копыт снега, думал про себя: ну, теперь поквитаемси, господа вятшие!
Василий Дмитрич начинал чувствовать то, что чувствует, по-видимому, рано или поздно любой облеченный высшей властью. Бремя судьбы вверенной ему Богом земли (а понимал он именно так, да так и толковали ему все без изъятия) вызывало в нем самом смутную дрожь, которая усиливалась, когда он садился за грамоты или решал с избранными из бояр государственные дела. Он был в центре паутинного сплетения многоразличных воль, сильных и слабых правителей, и ему приходилось считаться как