– А что наследная принцесса? Почему не распускает их?
– Ах, это еще хуже! – Глория всплеснула руками, и вслед за ее движением поднялись и плавно опустились длинные белые рукава. – Сестра ничего не делает, ничего не говорит! Она ушла в себя, ничего не слышит и не видит. Нянечки совсем не справляются с девочками, меня они не слушаются. Если бы не Вейгела, я не знаю, во что бы превратился наш замок! Это чудовищно! Чудовищно и безобразно!
Голос Глории сорвался, и она тихо заплакала.
– Мне страшно, Великий наставник, – призналась она, глуша в себе рыдания. – Люди потемнели от злобы, я вижу, как даже в самых лучших из них раскалываются и умирают души! И я не знаю, боюсь того, что будет дальше. Я не могу верить в то, что все будет хорошо. Как? Все так плохо! Так плохо! Девочки, мои прекрасные малютки, не перестают плакать, сестра затворилась и отказывается выходить, Королевский совет медлит с принятием решения, а народ!.. Ах, да вам ли не видеть!
Великий наставник видел. Он уже давно пережил свое Время, когда Небо лишает неферу дара, но ему оставили небольшое окошко, сквозь которое Наставник теперь видел бурю, искрившую в умах соотечественников.
– Дитя, успокойтесь. На все воля Неба.
– Наставник, – Глория бегло приложила к глазам платок, утирая слезы, – вы говорите с Небом: читаете по звездам и видите будущее. Скажите мне, что дальше нас ждет только хорошее.
– Мы лишь в преддверье великого горя. Но мужайтесь, ибо от вас будет зависеть счастье вашего народа.
– Вам ли не знать, что я не трусиха, – Глория поникла, но голос ее прозвучал твердо. – Личное горе для меня ничто. Но как же больно смотреть на горе других и не уметь им помочь!
Наставник смотрел за тем, как перемежались в Глории силы сердца и разума, и скорее видел, чем слышал ее слова. Глория была счастливым человеком, – к своим двадцати годам она так и не узнала глубокой привязанности – иногда казалось, что даже для своей семьи она чужая, – и ей не о ком было скорбеть: в войне она никого не потеряла. И все же она была чуткой: чужое горе лежало у ее сердца, она его лелеяла как свое и вместе со всеми хотела утешиться, и не находила утешения. Она глубоко переживала происходящее – не так глубоко, как иные, чья утрата была невосполнима, но ее страдание было другого характера: сопереживая всем и каждому, она в то же время ощущала свою отторженность от их горя, и от этого к ее сочувственному страданию примешивалась тень стыда, возбуждая совесть против нее.