А это было нелегко. Саксония выходила из-под чужого ярма как мученица, которую отпустили после пыток окровавленную, изнурённую, обессиленную. Неизгладимые следы прусских рук запечатлелись на замке, в городе, а самые страшные отпечатались на Брюловском дворце и садах. Там все было в руинах. Королевская роскошь первого министра лежала в развалинах, засыпанная мусором.
От неё едва уцелело то, что благодаря своей прочности устояло перед солдатами-мародёрами.
Дрезден имел время забыть, что был некогда самым роскошным, самым весёлым, самым оживленным городом Европы, что имел карнавалы, подобно венецианским, двор, напоминающий версальский, короля, который ходил весь в бриллиантах.
Возвращаясь, Август III не должен был найти то, что от него скрывали. В течение всей войны король знал только об успехах, не слышал о поражениях, не верил в них. Когда, неспокойный, он спрашивал иногда неожиданно Брюля: «Есть ли у нас деньги?», – министр с возмущением отталкивал само подозрение, что их может не быть, потому что его казну даже Семилетняя война исчерпать не могла. У Брюля были деньги. Ему платили каждая должность коронная и литовская, каждый привилей, который подписал, каждая милость, каждое исполненное требование. Он брал деньги у приятелей и у своих врагов, которые, как и первые, были вынуждены ему платить.
Только иногда королевский камердинер, подражая Брюлю, пока не пришёл министр, подсовывал что-нибудь его величеству для подписи, и Август III, куря трубку, с улыбкой ребёнка, который затевает шалость, размашисто ставил на нём своё имя, грозя на носу.
Кражу этих бумаг сваливали на фаворита-ворона.
Так же, как осел в Саксонии, Брюль сумел укорениться в Польше, произойти от Брюлей из Оцешина и сделать сына поляком, старостой и генералом войск Речи Посполитой. Никогда цинизм не распространялся беззастенчивей на высоком и выставленном на обозрение всему свету положении.
В преддверии того дня, когда польское изгнание должно было окончиться, когда король и министр должны были радоваться тому, что спасли, когда нужно было бить в колокола и петь Te Deum, – увы! – всех охватили какие-то черные предчувствия.
Брюль ходил пожелтевший, мрачный и обеспокоенный. Давили на него Чарторыйские, Август III, душило воспоминание о прусском герое Фридрихе; в Польше, когда радоваться хотели избавлению от саксонцев, какое-то предвидение катастроф и неразберихи хмурило самые светлые умы.