– Виноват! – часовой съёжился, попятился к дверям. – У сарая они…
Не выпуская нож из рук, полицай, набычившись, переводил разъярённый взгляд то на одну, то на другую:
– Ну? Молчать будем?
И тут Наталью с Женей словно прорвало – в два голоса, перебивая друг друга, они заголосили:
– Дорогу хотели сократить, по тропинке хотели…
– За бульбой мы, с Езерища…
– Не виноватые, ни в чём не виноватые!
– Никого в деревне не знаем, а по дороге страшно, пан полицай…
– Пан, добренький пан, отпустите, у нас детки одни остались!
– Ой, малыя ж детки-и…
– Да какие партизаны, смилуйтесь, – просила, заливалась слезами Женя. – Девочки у меня несмышлёные, мальчишки совсем малые… Портниха я! Может, что сшить надо? Так с радостью, вам понравится! Может, жене вашей, деткам. У пана есть детки?
Гауптман помахал аусвайсом:
– Кто из вас Севостьянова?
– Я, – у Натальи задрожали губы, кровь отлила от лица, в голове замутилось.
– Трофим Севостьянов кем приходится? – полицай впился взглядом, будто душу высасывал.
– Муж мой, – ответила чуть слышно, проваливаясь в туман.
Когда Наталья очнулась на полу, над ней, склонившись, стоял полицай Фирсов с кружкой воды, брызгал в лицо, пытаясь привести в чувство. Гауптман, развалившись на стуле, с аппетитом жевал сало, а Женя торопливо объясняла, что Трофим мужик тихий, рукастый, рубит общественную баню, потому как вши, огромные, противно-бледные, заели деревню, чего доброго, начнётся тиф. И к партизанам ни она, ни Севостьяновы никакого отношения не имеют – не дурные же! Младшенькая у Трофима с Натальей ещё грудная, сами-то голодают, без мужа вовсе горе! А ещё старуха восьмидесятилетняя на руках. Вот молодая мама и ослабла…
– Очуняла, слава Богу! – вскрикнула радостно, заметив, что Наталья открыла глаза. – Помогу ей подняться, пан гауптман?
Домой возвращались обессиленные, будто выжатые страхом. У Жени ещё долго дрожали руки, шить не могла. Но беда прошла мимо.