Слоновья память - страница 2

Шрифт
Интервал


, застывших, словно манекены, воплощением обнаженного испуга на фоне необитаемых железнодорожных вокзалов. Последний хриплый отзвук умирающего гнева срывается с его губ:

– Сеньор Моргаду, ради целостности наших с вами яиц отстаньте от меня до следующего года с вашими гребаными взносами и передайте сношающему нам мозжечок Обществу неврологии и психиатрии и иже с ним, чтобы аккуратно скрутили мои деньги в трубочку, щедро смазали вазелином и засунули себе сами знают куда, огромное спасибо, я закончил, аминь.

Охранник – сборщик взносов слушал его, застыв в почтительном поклоне (парень в армии явно был любимым стукачом сержанта, догадался врач) и открывая заново законы Менделя на уровне своего малогабаритного двухкомнатного интеллекта с правом пользования кухней.

– Сразу видно, что вы, сеньор доктор, – сын сеньора доктора: как-то раз ваш папаша выволок из лаборатории инспектора за уши.

Взяв курс на журнал учета явки и чувствуя, как обнаженная грудь дамы с картины Дельво тает где-то на краю гаснущей мысли, психиатр вдруг осознал, какой след оставили боевые подвиги его родителя в памяти восторженно-ностальгирующих седовласых толстяков определенного пошиба. Ребятишки, называл их отец. Когда лет двадцать назад они с братом начинали заниматься хоккеем в футбольном клубе «Бенфика», тренер, товарищ отца по славным спортивным баталиям, перераставшим в рукопашные, вынул изо рта свисток, чтобы со всей серьезностью изречь:

– Хорошо бы вы в папу пошли. Жуан, стоило ему услышать сигнал к началу игры, как с цепи срывался. В тридцать пятом трое из «Академики» Амадоры отправились с катка Гомеш Перейра прямиком в больницу Сан-Жозе. – И добавил вполголоса, нежно, будто предаваясь сладким воспоминаниям о первой юношеской влюбленности: – С проломленными черепами.

И вздохнул так, словно приоткрыл тот ящик памяти, где хранится совершенно ненужный старый хлам, без которого прошлое не имеет смысла.

Некуда деваться: я безнадежный мямля, укрывшийся за бортиком, подумал он, расписываясь в журнале, который протянул ему администратор, лысый старец, пораженный необъяснимой страстью к пчеловодству, водолаз в скафандре с сеточкой, налетевший на жужжащий риф насекомых; я жалкий мямля, из тех, кому слабó выйти на поле и кто жаждет вернуться в теплый хлев материнского лона, в единственное достойное убежище для своей тоскливой тахикардии. И тут же почувствовал себя блудным сыном, забывшим дорогу домой: взывать к материнской глухоте было делом еще более бессмысленным, чем ломиться в запертую дверь пустой комнаты, несмотря на героические усилия слухового аппарата, с помощью которого мать поддерживала с внешним миром искаженную и смутную связь, полную едва слышных криков и клоунски-преувеличенных объясняющих жестов. Чтобы пробить этот кокон молчания, сыну приходилось исполнять что-то вроде африканского танца: подмигивать, скакать, как бешеный, по ковру, гримасничать, будто у него вместо лица резиновая маска, хлопать в ладоши, хрюкать до изнеможения, и только когда наконец он падал без сил, утопая в складках дивана, толстого, как презревший диету диабетик, движимая чем-то подобным тропизму растений (вроде подсолнухов), мать поднимала невинный взор от вязанья, издавала вопросительное «а?», и спицы ее замирали над клубком, как палочки китайца над недоеденным завтраком.