Ада, с огромным облегчением загрузила на заднее сиденье свое деревянное тело, отчего-то испытывая дурацкую неловкость оттого, что рядом тотчас же уселся Владимир Вацлавович. Машину вел кто-то из незнакомых, впрочем, Аду это нисколько не заботило, она только с удовольствием отметила про себя его уверенную манеру. Все молчали, очевидно, одинаково переживая «синдром Буратино». Владимир Вацлавович сидел неподвижно и опять напомнил Аде каменное изваяние. Неожиданно водитель спросил, поймав в зеркале ее взгляд:
– Вы какую музыку любите, Ада Андреевна?
Ада автоматически, не задумываясь, ответила:
– Шопена,– потом, спохватившись и, как будто извиняясь за свои экзот
ические вкусы, быстро добавила – но я очень и другое тоже люблю, лишь бы это было хорошо.
– Шопена у меня, конечно, нет,– нимало не удивившись, констатировал водитель, включая магнитофон, но я думаю, вы ничего против Иглесиаса не имеете?
– Да, разумеется, но не надо на мои вкусы ориентироваться: мы привычные ко всему. Если бы знали, что в маршрутках запускают… Я давеча ехала, так водитель-палач одну и ту же кассету с каторжными песнями три раза прокрутил. Когда он ее же и в четвертый, я не выдержала и дурным голосом заорала: «Включите Шопена!» Так он так хохотал, это надо было видеть, но кассетку выключил, злодей. Потом еще долго веселился и головой тряс: «Хо-хо, Шопена!»
Владимир Вацлавович повернул к ней голову и спросил:
– Вам нравятся романтики, Ада Андреевна?
– Конечно. Но мне, когда я их встречаю, становится грустно и обидно.
– О! Почему так странно? – Владимир Вацлавович изумился.
– Обидно – потому что я сама давно излечилась от всякого романтизма; грустно – потому что и это пройдет. Вообще, романтизм – свидетельство счастливой молодости. Взрослый человек распростился со всеми романтическими иллюзиями.
Опять установилось молчание, только чувственно мурлыкал сладчайший Иглесиас. Пейзаж за окнами воодушевления не вызывал: сплошной лес, изредка прерываемый голым чернеющим полем, или искусственная лесополоса с густо натыканными тоненькими и жалкими лиственницами. Конец осени выдался на редкость слякотным и тоскливым. К тому же начинало темнеть и поднялся ветер. Он был настолько силен, что Ада физически ощущала, как он бьет в бок машины, и она вся сотрясается, едва удерживаясь на своих скользящих колесах. К тому же ветер препротивно взвывал, выдавая свой подлый и сварливый нрав. Было очень странно слышать солнечного Иглесиаса с его испанской страстью в голосе среди этих унылых серо-черных картин российской глубинки, среди сдержанно-молчаливых невольных ее спутников. Ада, пытаясь преодолеть смутные тоскливые ощущения, спросила Невмержицкого: