Папочка помолчал. Затем менторским тоном, хорошо поставленным голосом продолжил: «В Москве, Петербурге сколько сохранилось кованых ажурных оград, балконов, ворот. Кованое железо веками сохраняется в нашем довольно-таки холодном климате…»
Папа ещё что-то говорил по поводу художественной ковки, а мы слушали и во все глаза смотрели на железную люстру. Правду сказать, мне люстра показалась самой заурядной, непривлекательной, ржавой, похожей на железный репей, но я смолчала. Любочка, стоявшая рядом, насмешливо стрельнула глазами в мою сторону, затем на люстру… и тоже смолчала. Папа спора с ним по части искусства и эстетики не любил и из-за этого часто ссорился с Коровиным; ну, а о нас и говорить нечего.
– Бориска, Федька, принесите-ка из кладовки лестницу. Сейчас подвесим люстру вон к тому крюку, и я её покрашу.
Общими усилиями подвесили люстру, довольно высоко. Постелили на пол старые газеты, мальчики принесли банки с краской, бутылку с олифой, кисти. Любочка, видя, как папа принялся составлять колер, не вытерпела и пропищала: «Фёдор Иванович, снимите костюм-то – испачкаетесь…»
А Борька, с уже перепачканными липкими пальцами и даже носом, добавил: «А может, дождаться дядю Костю?»
– Чтобы покрасить люстру, не надо быть ни придворным живописцем, ни театральным художником, – назидательно пробасил папа. – Приучайтесь всё в жизни делать ловко, хорошо и красиво. Вот я сейчас так всё сделаю, что ни одна капля краски не упадёт на костюм!
И папочка принялся за работу. Расставил банки с краской и поднялся на несколько ступенек лестницы. То, что папочка не захотел снять свой элегантный костюм, нас с Любочкой очень развеселило. Мы чувствовали, что просто так дело с люстрой не кончится…
Папочка взял новую кисть с яркой этикеткой, обмакнул в широкую банку, удалил о край излишек краски и с потягом сделал первый сочный мазок по кованому завитку. Прищурился оценивающе. Взглянул на Борьку, стоявшего внизу с раскрытым ртом и заворожённо глядевшего на священнодействующего отца.
Папочка не спеша красил люстру, а мы наблюдали. При этом он ударился в воспоминания, он всегда умел интересно рассказывать:
– Когда мне было восемнадцать лет, я был отчаянно провинциален, но имел великое желание петь. Мой учитель пения Дмитрий Андреевич Усатов, превосходный человек и учитель, сыграл в моей судьбе артиста огромную роль. Он был особенно строг ко мне и, как я догадывался, по той причине, что любил меня несколько более других учеников. Усатов имел редкую и, пожалуй, благородную привычку говорить мне о всех моих недостатках и промахах с чарующей простотой, от которой у меня зеленело в глазах. Например: «Шаляпин, не шмыгай носом во время обеда, не чавкай», – говаривал он, когда я с аппетитом поглощал огромный кусок отбивной, сидя за прекрасно сервированным столом, накрытым белой скатертью, у него в доме. «Шаляпин, не бери в рот большие куски!»