Остается лишь звук ее дыхания, ее ног по дороге, ее тела, рассекающего ветер.
Она говорит вслух, у меня от того мужика со страху чуть сердце не выскочило.
Колли ей, я тебя застукал, Грейс, ты на кукан того мужика смотрела.
А вот и нет.
А вот и смотрела, грязная ты сучонка. А ну раскуривай-ка трубку и дай мне дернуть.
К утешению трубкой она пристрастилась. К тому, как успокаивает она мятущийся ум, бо дороги тревожат ее. Не долголицые побирухи тревожат, не те, что пытаются продать тебе свои ветхие фризовые пальто, дырявые сорочки свои, а один парняга даже целую речь произнес, пытаясь продать мужские сапоги, подметки отваливаются, что твои раззявленные рты. И не та полуслепая тетка, которой она помогла дотащить шелушащийся комод к началу проезжей дороги, как отбрасывал он тень, будто человек сгорбился с нею рядом, тетка спрашивала, нет ли каких телег в сторону города.
Беда от других – от малышни, каких над дорогой не видать. От хлипких фигурок, что идут за тобой, бредут рядом, молятся за тебя, спрашивают, как тебя звать, протягивают чашечку ладони. Один мальчишка идет рядом с ней молча чуть ли не час, а то и больше, взгляд вперяет в нее, как собака. Колли говорит, скажи мальчишке этому, чтоб нахер отцепился. К сумеркам мальчишка все еще поспевает рядом, пока она не поворачивается и не орет, чтоб перестал, чтоб убрался и не тащился за ней, бо нечего ей ему дать, у самой ничего нету. И все еще видать его через много миль, тельце словно призрак.
Малышню свою она видит в личике-репке каждого ребенка. Видит малютку Финбара, часового у изгороди, наблюдает, как она приближается, шагает к ней и вытаскивает за собой на середину дороги тюфяк, набитый соломой. Ребенку не больше четырех, пламя-вихры, нос-бульдожка, ручонка выставлена, голосок до того тихий, что подобен звуку, какой исторгается при объятии. Чтоб какой-нибудь еды купить, говорит мальчик. Она ведет взглядом вдоль изгороди, ищет наблюдающего взрослого, бо знает, что он там есть. А затем думает, может, и нету, может, ребенок этот много миль волок свой тюфяк сам. Она держит нож наготове, мало ли что – воткнет его в плоть, даже если просто побеспокоят.
Думает, проткну Боггза, даже если просто увижу его опять. Да подумать о нем только. Грубиян-тупица, а не мужик. Забияка, и все. Нисколечко я теперь его не боюсь. И все равно поутру, когда просыпается она, спеленатая рассвет-холодом, вновь преследует ее образ из сна, Боггз-волк. В уме картинка неизъяснимого и кружащего зверства.