Рукой в перчатке она почтительно одернула на нем сорочку, но другой, обнаженной и морщинистой, проскользнула под и сжала его плоть с целомудренной радостью матери, глянув на него нежно и воскликнув:
– Ох ты, ох ты, вот так благословение небес! – Той же рукой она похлопала его по колену и, поднимаясь на ноги, оперлась о него всем весом. – Вынули б головушку святой Бландины из шкафа, – посоветовала она, собираясь уходить. – Я бы сроду не заснула с таким в комнате.
Уже на пороге, будто с громадным облегчением, утерла она глаз, успевший вымочить ей всю шею, покуда вставала, и повторила сказанное дважды – заключительно:
– Ничто так не мешает сну, как мысли о смерти. – Пока она шла по коридору, граф слышал ее бормотанье: – Слава те, Господи! Слава те, Господи!
Часы пробили одиннадцать. Грансай вновь взялся за скрипку, прижал ее безмятежно, однако крепко к щеке и запустил виртуозный смычок по нотам арии ре мажор Баха. Он клонился чуть вперед, колено хворой ноги упирая в кровать, разрез ночной сорочки чуть оголял его бедро, ярко порозовевшее от растираний. На раздраженной коже старый шрам раскинул свои ветви, словно темная поросль баклажанного оттенка.
Взгляд Грансая вперился в череп святой Бландины с маленькими целыми зубками, гладкими, как речные камешки. Чистота его заставляла графа думать о коленях Соланж де Кледа, и память о ее осунувшемся лице, облагороженном блеском слез, казалось, придала точности и божественной красоты мелодии в ее развитии, величественном и всесильном.
Грансай глубоко дышал, двигая головой вслед за мелодической интонацией горящей реки сонаты, но его бесстрастные черты отражали решимость не поддаваться эмоциям сердца, со всеми его слабостями, какие затуманивают прозрачную чистоту его музыкальных интерпретаций. Ария близилась к финальным аккордам, в которых все томленье ночи, казалось, достигало геометрической точки, где и оставалось подвешенным навечно, – и тут ощутил кончик мизинца на руке, державшей смычок, будто палец был все еще влажен от теплой желанной слюны Соланж де Кледа.