Весь коллектив смотрел теперь на Берту. Что это было? Вопиющее хамство девственного нахала или тонко продуманный ход? Берта словно оглохла, ослепла, онемела. Этот лохматый бандюга только что зарезал ее без ножа. Да, она может всё. Верную жену, подругу, любовницу – святое дело! Коварную изменщицу – запросто! Пьяную – легко! Чуть тронувшуюся рассудком или вконец обезумевшую; отвергнутую, отчаявшуюся, одинокую – пожалуйста, сколько угодно! Но молоды-ых! В ее сердце всколыхнулась надежда, вот, сейчас – еще секунда, – худрук встанет на ее защиту, осадит бесцеремонного прохиндея. Но Иванов молчал, как все вокруг. Берта сочла это бесповоротным предательством коллектива. Она поднялась с кресла, мужественно держа спину, в гробовой тишине двинулась вон из зала. Словно в мареве проплыли перед ней каменное лицо завтруппой Судейкиной и торжествующее, с нескрываемой улыбкой – Пироговой из второго состава. Иванов, сидящий с краю у прохода, попытался поймать ее за руку, успев прошипеть одним углом рта: «Не глупи, Берта, разберемся мы с ролью», но она, вильнув в сторону, отмахнулась от него рукой.
Она навсегда запомнила стук собственных каблуков по паркету пустынного фойе партера, вниз по лестнице, по выложенному плиткой вестибюлю – мимо гардероба, мимо плачущих, а может, ухмыляющихся ей вслед зеркал. Ни одна живая душа не ринулась за ней в ту роковую минуту. Эти стены предали ее. Вернее, не стены, а их постояльцы, вечные лицемеры-завистники. «Вон из так называемого храма, на самом же деле прибежища двурушников и ханжей! На свободу, на свежий ветер, к вольным хлебам, к простым, лишенным коварного лицедейства людям…» Вместе с глотком морозного воздуха и захлопнувшейся за спиной дверью ее пронзила леденящая мысль: «Что, если всё продумано и запланировано? И руками заезжего молодого резонера матерый хищник Иванов захотел от меня избавиться?»
О, эта треклятая ночь после ухода ее из театра… И вереницы других бессонных страшных ночей. Каждым последующим утром она всё горше раскаивалась в ноте собственного протеста. Но идти на поклон к худруку ей было немыслимо.
Спустя две недели Иванов позвонил сам. С нарочитым спокойствием заговорил, что текущий репертуар никто не отменял, что до сегодняшнего дня ему кое-как удавалось врать труппе о ее якобы простуде, но завтра она просто обязана появиться. Держа трубку ледяной окаменевшей ладонью, с бьющимся в горле сердцем и яростно пламенеющим нутром, Берта слушала его лепет.