Запретная тетрадь - страница 3

Шрифт
Интервал



11 декабря

Перечитывая то, что написала вчера, я так и хочу спросить себя: может быть, мой характер начал меняться в тот день, когда муж в шутку стал называть меня мамой. Сначала мне это очень понравилось: казалось, я единственный взрослый человек в доме, тот, кто уже знает о жизни все. Это усиливало чувство ответственности, которое было у меня всегда, с самого детства. А еще мне понравилось, что это помогало оправдывать порывы нежности, которые неизменно вызывало во мне поведение Микеле, сохранившего свою простосердечность и наивность по сей день, когда ему почти пятьдесят. Когда он зовет меня «мамой», я отвечаю ему тоном одновременно суровым и нежным – тем же, которым говорила с Риккардо, когда он был маленьким. Но сейчас мне ясно, что зря: он ведь был единственным человеком, для которого я – Валерия. Мои родители с самого детства зовут меня Бебе, и рядом с ними сложно быть кем-то другим, не той, кем была в том возрасте, когда они дали мне это прозвище; недаром и сейчас – хотя оба ожидают от меня всего, чего ожидают от взрослых людей, – не похоже, чтобы они готовы были признать, что я действительно взрослая. Да, Микеле – единственный человек, для которого я была Валерией. Для некоторых подруг я все еще Пизани, подружка из школы, для остальных я – жена Микеле, мать Риккардо и Миреллы. Для него же с того самого дня, как мы познакомились, я была просто Валерией.

15 декабря

Всякий раз, открывая эту тетрадь, я смотрю на свое имя, выведенное на первой странице. Мне приятно смотреть на свой сдержанный, не слишком крупный почерк с наклоном, который, впрочем, легко выдает мой возраст. Мне сорок три года, хотя убедить себя в этом мне удается не всегда. Другие люди тоже удивляются, видя меня с детьми, и всегда делают мне комплименты, от которых Риккардо и Мирелла неловко улыбаются. Как бы там ни было, мне сорок три, и уже попросту стыдно прибегать к разным детским уловкам, чтобы делать записи в тетради. Поэтому совершенно необходимо признаться Микеле и детям в существовании этого дневника и заявить о моем праве закрываться в комнате и писать, когда мне охота. Я действовала глупо с самого начала и, продолжая, все сильнее усугубляю собственное ощущение, будто делаю что-то плохое, выводя на бумаге эти невинные строки. Какой абсурд. Я теперь даже на работе места себе не нахожу. Если директор конторы просит меня задержаться подольше, боюсь, что Микеле вернется домой раньше меня и по какой-нибудь неожиданной причине примется рыться в старых бумагах, где я прячу тетрадь; поэтому частенько придумываю какое-нибудь оправдание, чтобы уйти, тем самым отказываясь от сверхурочных. И домой прихожу, охваченная страшной тревогой; если замечаю висящее в прихожей пальто Микеле, сердце уходит в пятки: захожу в столовую, опасаясь увидеть мужа с глянцевой чернотой тетради в руках. Если застаю его беседующим с детьми, тоже думаю, что он, наверное, нашел ее и ждет, пока мы останемся наедине, чтобы поговорить со мной об этом. Мне вечно кажется, что по вечерам он особенно тщательно закрывает дверь в нашу комнату, проверяя пружину в дверной ручке. «Сейчас повернется и все мне выскажет». Но он ничего не говорит; я поняла, что он всегда так закрывает дверь просто потому, что привык все делать тщательно.