– Дай мне бабушкины часики.
Франциска покраснела.
– Я сама их спрячу.
Голубая эмалевая крышка часов, украшенная фигуркой цапли, уже зазубрилась по краям – так часто Франциска открывала ее. Восьмилетняя девчушка, под одеялом, при свете карманного фонарика читавшая, безусловно, запретные романы и целыми страницами заучивавшая наизусть монологи Гретхен, целуя портрет на внутренней стороне крышки, благоговейно и добросовестно следовала вычитанным из романов правилам первой любви. Петерсон обещал на ней жениться, но три года спустя, когда восстановили городской театр, вернее было бы назвать его балаганом, он облюбовал себе белокурую особу, светскую дамочку, женился, выставил ее, когда узнал, что она его обманывает, и месяца три по вечерам пьянствовал в пивнушке, куда впоследствии часто захаживала Франциска… Но это уже совсем другая история, Бен, и о Петерсоне здесь упоминается в связи с четвертым мая лишь потому, что он был в числе парламентеров, передавших наш город Красной Армии…
Франциска засунула часы в чайницу с сушеными травами, пахнувшими аптекой и мятой. Линкерханд проводил доктора до калитки и теперь медленно возвращался по дорожке, выложенной каменными плитами, в прогалах между ними буйно разрослась светло-зеленая трава. На лестнице его ждала Важная Старая Дама, спокойная, аккуратная, серо-шелковая, как всегда. Дул прохладный ветер, цветы форзиции светились, точно медно-желтые трубы в оркестре, бело-розовой пеной цвел миндаль. День в голубой чреде весны – воздух, не зачерненный копотью, небо, не запятнанное облачками от разрывов шрапнели, солнце, ветер и медно-желтые трубы, как прежде, как всегда, – мгновение тишины от ужаса до ужаса.
Тишина… Мертвая тишина, ни шороха шагов, ни голоса, слепые дома с закрытыми ставнями, в оспинах от ливня осколков, не скрипят детские качели, улица задерживает дыхание (эта улица, милый, вспоминается мне нынче, как смертельно скучное, смертельно печальное театральное представление, действующие лица толпятся у обшарпанных кулис, в этой пьесе нет катастрофы, нет стремительного падения в ничто, только медленная гибель и привычка к гибели), клумбы не засажены, со ржавым скрипом качается на проржавевшей цепи фонарь над дверью, а розы – опытная рука уже годами не обрезала, не подвязывала, не окулировала их – пустили дикие побеги, и они бледными пальцами вцепляются в расшатанную решетку забора. На перилах виллы напротив между прогнивших, выкрашенных дождями в черно-зеленый цвет деревянных столбиков лежала белая простыня. Линкерханд зажмурил глаза, он смеялся.