Линкерханд позвонил по телефону на Бётхергассе и сказал, что ему надо с ней встретиться и поговорить. Они виделись редко, только в дни рождения и на Рождество – эти обязательные визиты Франциска выносила покорно и скучливо. Она сидела за столом, прямая и тихая, в вымуштрованной позе, как прежде, когда фрау Линкерханд засовывала ей книги под мышки, принуждая дочь распрямить плечи, втянуть живот и торжественно есть свой суп, поднося ложку широкой стороной ко рту, а главное, молчать, упорно молчать.
Франциска, опустив глаза, притворялась, будто она учтиво прислушивается к голосам шелковых призраков – дам и господ из трех или четырех «хороших семейств», которые уже слишком устали, чтобы покинуть «зону», город, свои разрушающиеся виллы, и жили на пенсию, на доход от сдачи комнат, от продажи мебели и украшений и – словно воспоминания это нечто материальное, вещественное, запасы продовольствия например, – мыслями о прошлом и разговорами, нескончаемыми разговорами о прекрасных временах, о своем прошлом, которое они так отполировали во время бесед за чайным столом, что оно казалось им безупречнее, беззаботнее, светлее, чем было на самом деле.
Дамы показывали друг другу фотографии (бабушкин скандальный альбом Франциска, слава богу, стащила и припрятала: целую галерею мужчин с бакенбардами, длиннобородых, усатых, далее студентов-корпорантов, которых она из-за их шапок принимала за мальчиков-лифтеров), болтали на французском, выученном в немецких пансионах, на языке своей солнечной юности, музицирования и белых бантов в волосах… о, они уже изрядно позабыли французский и допускали досадные ошибки, эти старые болтуньи. Да, Важная Старая Дама, думала Франциска, – это совсем другой коленкор, грешница с золотым крестиком на животе, она принимала все перемены да еще пыталась извлечь из них радость.
Когда Франциска поневоле слышала эти разговоры, ей казалось, что черная вода уже доходит до ее рта, она задыхалась, кашляла, шарила вокруг себя, опрокидывала чашку или барабанила вилкой по тарелке, покуда взгляд фрау Линкерханд не позволял, вернее, не приказывал ей выйти из комнаты.
В приступах ярости она готова была кричать, ругаться, бить посуду, если бы во главе стола не сидел Линкерханд, отрешенный, с неопределенной улыбкой для каждого и ни для кого, с глазами, расширенными, как у совы, за толстыми стеклами очков. Он, казалось, вообще не замечал, что происходит вокруг него, но иной раз, когда один из этих полубезумных от высокомерия патрициев излагал свои политические взгляды, сравнивал, например, «зону» со страной чудес, его лицо заливала краска и он в досаде начинал вертеть шеей… Линкерханд краснел за своих гостей, за их тупую ограниченность, за подслащенные шпильки: да, если, как вы, иметь родственников на западе… растворимый кофе… здесь четверть фунта третьесортного в зернах стоит… голландское какао остается непревзойденным… мой зять в Дортмунде… раньше оно обходилось… раньше мы могли… эти люди ни на что не пригодны, сейчас они заговорят о церкви Святой Анны и вандализме.