На следующий день по дороге в школу Генри заметил у многих прохожих, мальчиков и девочек, черную креповую повязку на рукаве. Он знал, что в Бостоне мало кто из его сверстников стоял на стороне фрисойлеров: все знакомые были за рабовладельцев. И он решил, что ему нужно прикрепить к рукаву белую шелковую ленту – пусть видят, что его друг, мистер Самнер, не совсем одинок. Эта маленькая бравада прошла незамеченной, никто даже не надрал ему уши. Но годы спустя его не оставляла мысль, что он не знает, который из двух символов следовало счесть за лучший. Тогда никто не ожидал четырехлетней войны; ожидали сецессии. Как тот, так и другой символ были, как говорится, «оба хуже».
Этим триумфом конклава с Маунт-Вернон-стрит и завершился политический прилив. Генри, подобно миллиону американских мальчишек, жил политикой и, что много хуже, не годился пока ни для чего другого. Ему следовало бы, как его деду, протеже Джорджа Вашингтона, быть государственным деятелем, назначенным судьбой смотреть вперед, исполнять приказы и маршировать, а он даже не был бостонцем. Он чувствовал себя в Бостоне отщепенцем, словно был иммигрантом. Он никогда и не считал себя бостонцем; никогда, гуляя по городу, не глядел по сторонам – как обыкновенно делают мальчишки, куда бы ни забредали, чтобы выбрать лучшую по своему вкусу улицу, дом, в котором ему хотелось бы жить, дело, которым намеревался заняться. Душою он стремился в другое место – может быть, в Вашингтон с его непринужденной общественной атмосферой, может быть, в Европу, и, подымаясь на холмы в Куинси, с неясной тоской следил глазами, как дымят «кьюнардские» пароходы, которые дважды в месяц по субботам, а иногда и в другой день недели тянулись вереницей за горизонт и, исчезая, словно предлагали взять его с собой – впрочем, и на самом деле предлагали.
Будь эти мысли неразумны, мальчика не преминули бы наставить на ум – авторитетов хватало; все дело было в том, что – как впоследствии понял Генри Адамс – мысли эти были более чем разумны: они являлись логическим, необходимым, математическим выводом в неизменной последовательности человеческого опыта. Единственная мысль, воистину неразумная, не приходила ему в голову – мысль отправиться на Запад и расти вместе со страной. Не то чтобы он не годился для Запада, он годился, и куда больше, чем многие из тех, кто туда отправился. Главная причина заключалась в ином: Восток имел для него неоспоримые преимущества. Ринуться на Запад означало совершить ошибку. Запад вообще в неоплатном долгу у Бостона и Нью-Йорка. Ведь их жителям не было ни малейшей надобности искать счастья на Западе. Если когда-либо в истории человечества люди могли рассчитывать на обеспеченное существование до конца своих дней, то впервые такая возможность появилась в 1850 году у населения больших восточных портов, после того как их связала сеть железных дорог. Запад же ни политическому деятелю, ни бизнесмену, ни лицам свободных профессий никаких определенных преимуществ не давал, зато неопределенность сулил полнейшую.