– Достань снотворного. Без снотворного не полечу.
– Брось ерунду говорить! Где я тебе достану?!
Когда сидишь внутри «ИЛа восемьдесят шестого» в полете, ощущения, что ты внутри летающего казенного дома. Неуютно здесь. Слишком много пустого пространства. Шумно. Потолки высокие. Страшно смотреть на тонкие крылья за иллюминаторами. Как такие тонкие алюминиевые листы держат сию махину? Крылья покачиваются. Вот-вот оторвутся… Четыре часа. Что делать четыре часа, когда всё время думаешь о смерти?
На коленях лежит «Идеографическая грамматика». Народу в самолете мало. Не то сейчас время, чтобы летать. Только что на кафедре отпраздновали окончание очередного учебного года. Вспоминали, как ещё пару лет назад ничего из продуктов нельзя было купить без талонов. Радовались, как дети, что это прошло. Пили «довоенный» «Рислинг». На кафедре, кроме меня, никто не курит. Я выходил покурить на улицу, смотрел с крыльца в сторону Центральной улицы и думал, у кого одолжить тысяч двадцать. Опять у Степки? Какой папа Карло, каким топором вырубил так грубо его лицо, его фигуру? Он отнюдь не глуп в рамках того скудного общения, что отпустила ему жизнь, но студенты говорят, что он ведет свои пары так же грубо и неотесанно, какое лицо носит. Болотная провинция. Я тоже вышел из неё и в неё вернулся, я не остался в Москве после университета, хотя была куча возможностей, но я прикоснулся… к чему? А черт его знает. На самом деле московские профессора – отнюдь не небожители, отнюдь не титаны, – обычные бабушки и пожилые дядьки: синяя кофта Ёлкиной или скромное пальто В.А., такие носили в конце шестидесятых директора школ, пигментные пятна на руках Михаила Викторовича Панова, отставшая кожица на уголке портфеля Милославского… ах, да «Паркер» Рождественского, английский твидовый костюм, походка лорда, который в прошлой жизни был аистом… «Нет, пересдать можно только с разрешения завкафедрой. Вы бегите, бегите быстро, он только что пошел к лифту, улетает в Оксфорд на месяц, не стойте, бегите…» Я бегу, узким клинком врезаюсь в закрывающуюся дверь, ору так, что субтильные мальчик и девочка, наметанным глазом – истфак, второй курс, – попутчики по спуску с восьмого этажа на первый, прижимаются к пластиковой стенке лифта худыми спинами, ору, глядя прямо в глаза, стою, как сочный лист перед высокой травой: «Юрий Владимирович, разрешите обратиться! – Хм, обращайтесь… – Юрий Владимирович, я слушал ваши лекции два года назад, а потом после третьего курса пришлось сходить в армию. Но я готов. Я помню всё. Там Чертанский принимает. Без вашего письменного разрешения, говорит, нельзя». Двери лифта открываются. Мальчик и девочка убегают поспешно, словно стали свидетелями чего-то взрослого, какого-то взрослого интимного процесса. Рождественский идет по вестибюлю, по «Большому сачку» как английский лорд, в прошлой жизни бывший аистом, в левой руке шикарная папка натуральной кожи, импортная, на ней белый вощеный лист, в правой руке – перо «Паркер», для начала восьмидесятых годов – это знак, отличающий олимпийского бога от черномазых илотов, Рождественский пишет: «Александр Иванович, прошу принять и по возможности зачесть». Размашисто подписывается. Сачки с «Большого сачка» провожают нас, как зрители первого ряда актеров в длинной, через всю сцену мизансцене. За два дня я прочитал конспекты лекций Рождественского и пару учебников. Но мог бы этого не делать. Когда Чертанский увидел мою ксиву, он непроизвольно утвердительно замотал головой, очень легко, незаметно почти, но я видел… Получить «отлично» у Чертанского было невозможно. Я получил…