За ней скрывался приор.
Под коленями монахов хрустела тонкая корочка льда. Тишину то и дело нарушал кашель, но пространство немедленно поглощало его звуки. Братья полчаса молились про себя под бдительным оком ризничего, который стоял над ними и высматривал задремавших.
В темной глубине, где еле теплился огонек лампады, слышалось затрудненное дыхание, пугающее, словно жалобные вздохи из потустороннего мира. Тишина и холод наводили на мысли о смерти. По спинам монахов пробегал озноб одиночества.
Громкий голос приора призвал вознести хвалы Господу:
– Alleluia laudate dominum in sanctis eius laudate eum in firmamento virtutis eius[1].
Антонен покосился на Робера, молившегося рядом. На странного брата Робера, который упорнее всех отлынивал от повседневных трудов, но проявлял усердие в молитве. Склонившись до земли, стиснув переплетенные пальцы, он бормотал слова псалма столь же истово и страстно, как только что поносил раннюю утреннюю службу и никчемных францисканцев и англичан.
Его вера была такой же крепкой, как и его голова.
Вера ему досталась не как подарок свыше. Он заработал ее ценой лишений и страданий. Отец не позволил ему выбирать себе путь. Просто притащил его, двенадцатилетнего, в обитель и оставил братьям, а на прощание сказал, словно припечатал: “Раз уж ты ни на что не годен, сгодишься Господу”.
Приор перевернул страницы книги и запел псалом; остальные подхватили, с трудом шевеля застывшими губами. От их пения свечи разгорелись ярче, их пламя колыхалось в такт дыханию монахов. Сияние самой большой свечи коснулось золоченой картинки в книге, и она засверкала, как драгоценный камень. “Аллилуйя, хвалите Господа!” – голоса зазвучали громче. Глухой колокольчик ризничего призвал всех к молчанию и к следующей покаянной молитве.
Когда они вышли из часовни, тьма уже немного поредела. Бледная полоска на восточной стороне неба подсветила на каменных стенах монастыря полоски изморози. Вода в колодце застыла, плиты в клуатре покрылись слоем льда, и монахи скользили по ним, как на коньках. Оставленные у входа в часовню накидки заиндевели и стали тускло-серыми, как рясы, в которых монахи молились в часовне, безропотно трясясь от холода. Заледеневшие капюшоны торчали кверху, как колпаки ярмарочных шутов. Оскальзывающиеся на льду фигурки монахов прекрасно вписались бы в их потешную труппу.