Созерцатель - страница 39

Шрифт
Интервал


Именно от него я впервые узнал истину этого мира. Такой, какой она представлялась Гоше.

Для нас он был Гошей. По-настоящему же (по паспорту) его звали Йогевом. И нет, он не соответствовал виду неказистого заумного человека, выходца из своей небезызвестной нации – в заношенном мятом костюмчике с двояковыпуклыми очками на носу. Был невысок, но кряжист, как тумбочка из ливанского кедра (если угодно – кедра хермонского или кармельского), плотно держался на земле, мог когда надо дать в морду всем, кто смеялся над ним и его происхождением. Правда, очки на носу все-таки были – читал он и в одиночестве, и тогда, когда с людьми становилось скучно или какая-то нездешняя лампочка вдруг зажигалась в его голове. А еще что-то постоянно записывал в свой потрепанный блокнотик обгрызенной до пластиковых трещин и сколов шариковой ручкой: неразборчивые слова столбиком, только ему понятные иероглифы и формулы.

Когда еще Гоша был с нами, он производил впечатление нормального парня. Не без странностей, конечно, но эти его странности с лихвой компенсировались тем, что с ним было весело. Нестандартно так весело. Необычно. Он мог ни с того ни с сего прямо в пиджаке залезть на дерево, нарвать шишек и преподнести их девушкам. Мог в промозглом ноябре, “дабы омыть душу”, искупаться в бурной реке, несшей в город свои воды с гор, маячивших на горизонте. Мог неловкими движениями порушить стойки в пивнушке или подраться, а после ее хмельного духа стать инициатором того, чтобы лечь на железнодорожных путях и ментально слушать рельсы, как “гул Вселенной”. Мог на вечеринках танцевать, как заклинивший робот, и все валились от смеха. Иногда же уходил куда-нибудь в угол и исписывал блокнот, несмотря на веселье вокруг. Мог перед экзаменом по какой-нибудь философии, покурив за углом со случайными знакомыми травку, один раз прочитать конспекты и без подготовки выложить перед обомлевшим преподавателем, глядя ему в глаза, их содержание на память слово в слово. На профильных практикумах он спорил с профессорами, расписывал математическими расчетами доски в аудиториях, а, будучи изгнанным за ересь, бросив на парте вещи, уходил за ворота университета к реке, часами сидел один и молчал на воду. Потом возвращался и уже во внеучебное время – в пустой аудитории или на кафедре – доказывал свою правоту старшим научным умам в долгих дискуссиях. И как ни странно, доценты и доктора наук сидели с ним до вечера, слушали, спорили, переубеждали, удивлялись – так он был въедлив и не по годам и заслугам интересен им странной одержимостью доказать свою правоту, изначально казавшейся ахинеей. Кроме того, он разговаривал с птицами и деревьями на улицах, с рыбами, пойманными в реке, разговаривал странной поэзией, чукотской тарабарщиной, и его способность воспроизводить на лету звукосмыслы поражала не менее, чем его дар по-доброму (а когда и не очень) подражать и передразнивать каждого, о ком бы ни велся разговор: о знакомом ли преподавателе, о ком-либо из нас или о вороне на дереве.