– Не смей меня поучать! Ты не в состоянии поучать кого бы то ни было, меня меньше всех! С литературой у него проблемы! Твоя проблема в том, что ты идиот!
– Нет, это твоя проблема в том, что я идиот! И вообще все идиоты вокруг тебя, такой нормальной!
Были сказаны и другие слова, после которых мысль о совместной поездке обоих оставила. Вася уступил Шаховской пришедшую машину. Пока мы дожидались следующей, я сказал:
«Вася, это немыслимо, чтобы барышня так тебя третировала».
«Ага. Вот вы ей это и скажите. Или пусть Леонтьев скажет».
«Нет, он не скажет. Ему это должно нравиться».
Я не считал Константина Николаевича злорадным человеком – злорадства в нём и тени не было, – но он всегда любил блеск и позёров. Он любовался Скобелевым, в Крымскую войну он любовался, по его собственному признанию, щегольской черкеской и золотыми – какие-то мюратовские вкусы – браслетами на сильных руках черноморского полковника и как его пегая лошадка выбрасывала ногами в стороны; ему легче дышалось при виде эффектных людей, их замашек и привычек, франтовских до смелости. И мог ли он устоять перед неуправляемыми наглостью и бешенством Шаховской, которая тоже на свой лад гарцевала и «показывала браслеты» и потом говорила, наверное, своему даймону: «С какой стати уступать?» – и тот не знал, что ответить, потому что и сам не понимал с какой.
Вася задумался.
«Вот допустим, Константин Петрович, если я выпью, вы захмелеете? А если захмелеете, может быть, станете подобрее? Я вот думаю – »
«Вася, прекрати думать. Немедленно».
7
Это сделалось вдруг.
К середине июля консервативная революция поднялась, как эпидемия холеры: о ней принялись писать и говорить все. «А что, Шаховская, такая ходишь нерадостная? – ядовито спрашивал Шпербер. – Ты глянь, какие люди поднимают на щит твои заветные думы! Титаны! Флагманы метафизики! Клейма негде поставить. Но, возможно, это будет не клеймо, а знак качества?» Шаховская хмуро отмалчивалась, но её передовицы потускнели, и тогда же пришёл к закономерному концу lune de miel с Константином Николаевичем.
Разумеется, она не жаловалась. Но её ответы, стоило завести речь о Леонтьеве, стали сбивчивыми и немногословными. Шаховская приходила в бешенство, когда её золотая монета разменивалась на медь и чуть ли не на куньи мордки, Леонтьев же это только приветствовал. («Девиз пропаганды: часто, долго, однообразно; повторяйте одно и то же, постоянно, разными голосами, громкими и негромкими».)