А какие звуки доносятся по утрам до гримёрки давешнего вот, ещё, в общем, совсем не старого, человека, схема распорядка дня, да, впрочем, и жизни, которого вчера стала так понятна. Эти полтора месяца, пока я работал в том районе, я встречал его каждый день, утром по пути на работу, и вечером, возвращаясь с неё, не обращая внимания на некоторые закономерности, просто проходил мимо, скользнув взглядом. Да отмечать то в его облике нечего – всё та же, давно уже не новая, вязаная шапочка, всё та же неопрятная бородка, всё тот же пиджак, всё та же, им же самим, видимо, сделанная трость – не совсем по росту, и без особой обработки, корявенькая такая палочка, сильно сточенная и сбитая снизу. Иногда он сидел на скамеечке в аллее парка, иногда мне приходилось его обходить, когда он стоял, глядя себе под ноги, на усыпанной хвоей дорожке. Иногда у него в руках была только палочка, а иногда и пакет с продуктами. И я никогда не видел, – я и это понял именно вчера, что вот до этого момента и не видел, как он ходит, как он вообще передвигается. А вчера… а вчера вот всё встало на места. По утрам у него в руках никогда не было пакета. Вечером он всегда был с пакетом, возвращаясь из магазина домой. И пару метров он одолевал не меньше, чем за минуту.
Так какая музыка доносится по утрам до его гримёрки?
К ноябрю пурпурные сны царей блёкнут, гаснут, осыпаются, и город, выметенный холодными сырыми ветрами, обнажается до своего костяка, до своей безлюдной геометрической идеи, до смерти, растворённой в венецианском стекле его зеркал и витражей. И любая мысль о себе в этом городе бессмысленна, и любые мечты в нём пахнут ладаном, и прогулки по его набережным, наверное, сродни прогулкам по набережным Леты. Он чуток только к своей памяти, тёмной и сумеречной, как тысячелетняя дремота его сфинксов. И всё, на что ты можешь рассчитывать в самых летних своих грёзах – это кануть в эту его память, утонуть в её египетской тьме, и раствориться в ней, как в царской водке.
А потом придут метели, и южная его геометрия застынет заиндевелым лавровым венком, убийственным для любого триумфатора.
Баба Надя была уже старенькая совсем, – хорошо за восемьдесят, – но всё продолжала суетиться по хозяйству. Скорее, впрочем, придерживаясь ритуала, – в «хозяйстве» несколько лет уже и кошки не водилось, – за собой бы присмотреть. Но картошка на трёх сотках всегда была вовремя окучена и выкопана, и дрова на зиму припасены. Она любила этим похвастаться перед часто навещавшими её детьми, приезжавшими к ней из далёких городов. Дети знали, что картошка и дрова – это исключительно заслуга Красненького, но держали свою осведомлённость при себе.