У Елены Георгиевны двое своих – Алексей и Татьяна.
Два взрослых человека полюбили друг друга, но сахаровские дети и после свадьбы в 1972 году не приняли мачеху. Да она и не очень старалась преодолеть отчуждение. Большой семьи не случилось. А любовь была.
Вечерами они раскладывали на кухне лежанку на книгах и радовались друг другу. В двух других комнатках, насквозь смежных, ночевали взрослые дети и мама Елены Георгиевны – старая большевичка. Летними рассветами Люся в халате и тапочках выходила с Андреем Дмитриевичем на мост через Яузу и ловила такси своему мужчине, которому надо было вернуться домой к детям. Как у людей.
На «объекте» он больше не работал – участие в диссидентском движении и работа «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» сильно насторожили партию и правительство и настроили их агрессивно к одному из отцов отечественной водородной бомбы.
Потом разнообразные толкователи судеб будут писать и говорить о вредном влиянии бывшего врача-педиатра, фронтовой медсестры и бывшего члена КПСС, дочери двух заметных революционеров, на ученого-атомщика. И будет это полной ерундой.
На Сахарова даже в бытовом плане повлиять было сложно, а уж корректировать его идеи – тут любовь, власть, репрессии были бессильны.
Как-то я сказал ему:
– Вы бы, Андрей Дмитриевич, в своих требованиях и предложениях некий приемлемый для вас компромисс могли бы допустить.
– Знаете, Юра, в моих предложениях и требованиях этот компромисс уже заложен.
Они были счастливы. Да, точно были. Восемь лет до Горького. И в Горьком, несмотря на слежку, голодовки и болезни.
Они держались вдвоем и вдвоем вернулись в 1986 году в конце декабря в Москву.
Она вышла первая. Он – следом в сбитой набок меховой шапке.
Войдя в их квартиру с фотографией-«пропуском», я задержался там на долгие годы. Писал очерки, снимал (увы, немного – где-то около полутысячи негативов сохранилось) и беседовал.
Однажды Андрей Дмитриевич прочел мне лекцию – вторую, кажется, в жизни. Первой были удостоены студенты-физики. Но она оказалась слишком сложной в его изложении. Я и вовсе ничего не разобрал – ясно было только, что он говорил по-русски. Боннэр, которая жарила котлеты и усвоила не больше меня, повернулась от плиты и сказала:
– Ты понял, о чем тебе говорил великий физик современности?