В 1982 году никто, кроме Сары, еще не встречал гея. И точно так же в 1982 году никто не видел в ориентации мистера Кингсли ничего, кроме очередного признака его превосходства над всеми остальными взрослыми в их мире. Мистер Кингсли был невозможно остроумным и порой невозможно язвительным; перспектива разговора с ним устрашала и возбуждала; люди хотели дотянуться до его высокой планки и одновременно боялись, что это невозможно. Конечно, мистер Кингсли был гей. Им не хватало для этого слов, но он интуитивно вызывал в них фриссон: мистер Кингсли был не просто гей, но иконоборец – первый в их жизни. Вот кем они стремились стать сами, хоть и не умели это выразить. Все они были детьми, которые до того – доходя порой вплоть до острых мучений – не сумели никуда вписаться или не сумели обрести удовлетворение, и тогда они ухватились за свой творческий порыв в надежде на спасение.
Конец лета предвестили странные, уместные бедствия и травмы. С Карибского моря к ним полз ураган «Клем» – его колесо вертелось в телепрогнозах каждый вечер. Мать Сары взяла недельный отпуск и сидела дома, поглядывая на Сару с усталым подозрением и заставляя клеить на окна кресты из скотча и запасать воду в свободной таре. Сара смогла отпроситься только под предлогом того, что ей нужно в библиотеку – в университетском кампусе, совсем близко к дому Дэвида. Они с Дэвидом высадились далеко друг от друга – и по ошибке далеко от библиотеки, – и, даже когда наконец нашли друг друга, чувствовали себя как-то неприкаянно. Они гуляли по убийственной жаре, из конца в конец охваченного летом кампуса, в безнадежных поисках, куда бы себя деть, слишком употевшие и расстроенные, чтобы держаться за руки. Мимо периодически проезжал, косясь на них, уборщик в гольф-каре с брезентом и мешками с песком. Студентов не было. Сам кампус, включая библиотеку, был закрыт. Преодолев асфальтовый океан парковки, они вышли на футбольный стадион – похожий на римские руины, немые и выцветшие на жаре. Протиснулись через мятые раздвижные ворота. За киоском, под аппаратом для попкорна, на сложенных коробках, вонявших прогоркшим маслом, Сара отдалась Дэвиду: ее губы вжимались ему в ухо, ноги обхватили талию, руки с трудом держались за скользкую от пота спину. Его ритмически мучительные выдохи обжигали ее шею, когда он кончил. Она – впервые нет и почувствовала себя одинокой. Дэвид не смахнул налипший ей на ноги мелкий мусор и не сказал и не сделал ничего, чтобы она знала, что можно посмеяться. Дэвид, сражаясь со шнурками на кроссовках, жалел, что кончил без нее. Жалел, что почувствовал, как она оцепенела под ним на ложе из картона. Совсем не как в ее квартире, когда можно было расстелить свою страсть на всю ее кровать, и на весь пол с ковром, и весь коридор, и даже диван в гостиной и мягкое кресло напротив, когда они временами приходили в себя, словно ото сна, в новой комнате, и смеялись, и он касался каждого дюйма ее кожи губами, и проникал языком в нее, и держал ее руки, когда она билась и кричала, удивляя и заводя их обоих своим наслаждением.