Народу на венчании в церкви было много. Палаша стояла, как во сне, и, как сквозь сон, она слышала разговоры.
– Хороша невеста-то!
– Ну, Елпановы уж не ошибутся, уж они свое возьмут…
– Говорят, и приданое хорошее дали.
– Вестимо, ведь одна она дочь у них!
Пелагея вспомнила, как привыкала к жизни в чужой семье. Трудно было поначалу: семья Елпановых большая – семь человек да она, восьмая. И хорошо, что не было ни одной золовки. Не зря в песне поется: «Лучше деверя четыре, чем золовушка одна».
Больше всех в семье ее уважал дед Данила, всегда звал внученькой. Дед был веселого характера, любил шутить. Свекор, наоборот, угрюм, немногословен, как будто вечно на кого-то сердит.
Работы было много, и свекровь Палашу не очень-то жаловала, но рядом был долгожданный Василий, и все житейские мелочи быстро забывались.
…С того Покрова, со дня свадьбы, пролетело быстрокрылой птицей девять лет. Девятнадцати лет она выходила за Василия, а теперь уж ей двадцать восемь скоро, а мужу тридцать один будет.
Конечно, за эти девять лет в их жизни было всякое. Но ведь так и бывает, «из счастья да горя и сложилась доля». Из четверых детей, что родила Пелагея, двое умерли до года; двое уж подрастают: Настеньке скоро восемь, а Петруньке пятый идет с Петрова дня. Настенька, «отцова дочка», русоволосая, с синими, как у отца, глазами, тихая и послушная. Другое дело – Петрунька, настойчивый и настырный непоседа. Тот любил, чтобы все игрушки его были. Встречаясь с друзьями, командовал ребятами даже старше себя. А вот слушаться – не очень-то. Отец часто ремешком его охаживал, но упрямец-сын все равно делал все по-своему.
Василий, бывало, с досадой пенял Пелагее:
– Видно ребенка в ребятах – жеребенка в жеребятах! И в кого он у нас такой упрямый? Не иначе в твою породу пошел…
– Да чего ты, – примиряюще посмеивалась та, – хорошие у нас ребятишки растут, дай им бог здоровья!..
…Вдруг, как бы во сне, прозвучал голос Анфисы:
– Что это задумалась, Палаша? Родная сторонушка на ум пала? То-то я гляжу – песня у нас сегодня не клеится… Давай-ка ребят спать укладывать, а сами еще немного посидим, да и тоже спать. Никита овин досушивает, спозаранку молотить ведь надо.
Утром чуть свет Пелагея проснулась. Василий тоже не спал, сидел на лавке.
– Какой я сон видела, Вася, к чему бы это. Будто бы дома мы живем, в своей деревне, а в свой дом никак зайти не могу. Вот вижу, подхожу к воротам тятиного дома, бабушка Агафья на крыльце стоит. Ворота закрыты, я ей кричу, чтобы ворота открыла, а она глядит на меня, ничего не говорит и ворота не открывает. Я через забор перелезла, а она ушла в дом и сени закрыла, и опять меня не пускает. Я вижу, створка открыта, и она в окно глядит на меня и смеется, я к окну, а она створку захлопнула и ушла. Я заплакала и проснулась. Наверно, снег будет. Покойники к снегу снятся. Ох, Вася! И до чего надоело работать на людей… Сколько уж мы работы Никите сделали, а себе-то когда будем? Вот всю ведь зиму мы с Настей на Шукшиных прядем, потом ткать станем, а даст ли Анфиса аршин-другой холста – неизвестно… Не думала я, как с родины мы уезжали, что на чужих людей придется работать. Не надо уж было трогаться с места, вот оно, лихо-то, за тридевять земель нас искало, да нашло!