Сундук открылся легко, крышка гулко ударилась о стену и едва не захлопнулась обратно, грозя отдавить ему пальцы. Придерживая ее одной рукой, Бестужев аккуратно заглянул внутрь, готовый отпрянуть в любой момент. И… Ничего не выскочило, не вцепилось в руку, не свалило проклятием. Внутри была горка бережно сложенных женских вещей. Переливающийся мелкими бликами гребень, кинжал, который он видел во время ритуала над Славой, шелковый черный сверток на алой шали, связанной из тонкого козьего пуха. Рука сама потянулась к черной ткани, бережно перетянутой тонким кожаным шнурком. Когда пальцы коснулись неожиданно ледяного шелка, за спиной раздался голос. Резкий, дребезжащий, высокие ноты ударили по барабанным перепонкам слишком неожиданно, сердце ухнуло вниз, ударившись о желудок. Падающая крышка прищемила пальцы, а Слава испуганно чертыхнулся, подпрыгивая в коляске.
– Но-о-оженьки, ножки. Бо-о-женька, где ты. Никто-о-о не слышит, бо-оженька, где ты.
Она сидела на столе. Жирная крупная жаба разгребала гнездо горихвостки, устраивая удобнее толстое скользкое брюхо среди птичьего пуха и тонких веток. Пустые глаза мелко-мелко смаргивались третьим веком, беззубый рот широко открывался, неестественно вываливая толстый длинный язык бледно-розового, нездорового цвета. Не для того, чтобы поймать насекомое, а чтобы заговорить.
– Ка-аа-тенька, молю, верни-ись, Ка-а-атенька, забери меня. – Жаба мелко задрожала, издала горестный вой, переходящий в безумный, обреченный смех.
Он узнал себя. Его снова окунуло в это дикое чувство, погребающее в боли с головой. К горлу подкатила тошнота, пропитанная холодным потом майка стала липнуть к спине. Жаба видела их. Не испуганно перекошенные лица – что под ними, глубже. В голове и навыворот. Если существа умели улыбаться, именно это она и делала. Утробно квакнув, она снова завопила, а ноги Бестужева примерзали от ужаса к полу.
– Не обращай внимания, Бестужев. Ищи. Это фамильяр, ведьмин спутник. Видимо, эта тварь после потери хозяйки еще не сдохла. – Голос Елизарова выцвел, надломился, было видно, что будь его воля, катил бы прочь от проклятого дома. Слава был лишним здесь, ему записи Чернавы не могли помочь, он оставался в избе ради друга.
Живая воля. Нравственное благородство. Смог бы он так же слушать голос проклятого существа, выдирающего из груди крупные кровавые куски мяса? Елизарову было больно, это видно. По сникшим плечам и укоризненному взгляду, вбитому в атрофированные икроножные мышцы. Больно, а он с места не двигался, не пытался сбежать.