Кабул – Нью-Йорк - страница 3

Шрифт
Интервал


И вот я в кельнском ноябре 2006 года. Моя книга почти закончена. Так мне кажется. Я не стал зрячим, нет. Но может быть, мой герой… Хотя кто он?

Глава первая

Герои идут на запад

Осень, сползающая лавой вулкана
От жерла жизни к ее равнине,
Успеет застыть ли в пористой славе,
Не превратив голубые поля в пустыни?

Интервью Масуда[1]

9 сентября 2001 года. Северный Афганистан

Интервью? Зачем сейчас интервью? О чем?

Это, может быть, ему надо бы задать им вопрос – это ведь он знает о них, об их жизни, меньше, чем они о нем.

Ахмадшах с возрастом все более привязывался к осени. Ее чересчур раннее в этом году дыхание волновало, но побуждало не к подвигам, а к меланхолии. Хотелось впитывать часы осени так, как впитывает редкие первые капли дождя иссохшийся от зноя песок. Хотелось ценить эти дни высшей мерой, так ценить, как должен ценить миг встречи с небом истинный сын земли. Хотелось жить и хотелось Смерти. И не хотелось, совсем не хотелось тратить святую воду осени на журналистов. Так он и сказал секретарю, рыжебородому Умару: пусть зимой приедут, зимой слов много, как снега… Нет, если и встречаться с журналистами, да и вообще с людьми сейчас, то не для того, чтобы говорить – для того, чтобы слушать. Пусть расскажут, как устроен большой мир.

В апреле, после ещё одной пережитой зимы, Масуд побывал в Европе, вдохнул французского воздуха, глянул в низкое, близкое к людям, почти прирученное небо северной Франции. Даже не глянул, а заглянул за него, словно подглядел за театральный занавес – и уехал обратно, в свой свернутый улиткой гор Панджшер. Он уехал, пребывая в задумчивости от вопроса – то ли он на сцене, а они – там, в зале, за занавесом, ждут от него новых номеров и готовятся к рукоплесканиям или к свисту, то ли, напротив, он один остался в темном зале, а они все за кулисами меняют реквизит. Да, он выстоял ещё одно лето и ещё одну зиму против талибов и выстоит против них ещё и ещё. Ему сейчас обещают помочь те, кто за занавесом, те, кто под серым дном небес. Но они не могут ему помочь в сражении против себя. И не закрыть воронки усталого одиночества, которое ширится, ширится в сердце Льва Панджшера и может засосать, проглотить изнутри всю его Вселенную. Очень одиноко. Одиноко было давно, кажется, что всегда, – но не так, как сейчас. Раньше были часы, но не было времени. Да, были часы, капли осени, брызги весны, были песчинки-люди, то приходившие в жизнь, то уходившие из неё. Но не было времени, от которого он бы чувствовал свою зависимость, о котором бы думал, что оно – уже чужое, уже не его. Не было времени, которого бы боялся пуще смерти, потому что оно погружает его не в череду звёзд и вечных рифм, а в исторический ряд скелетов, совершивших своё, но не спасших мир… Вот и он… Он столько лет держал огромный шар на своих плечах, а теперь усталость. Мир не становится чище. А как он может стать чище, когда столько предательств и вовне его, и, сказать по совести, внутри себя? Нет, по-хорошему, ему бы не с журналистами сейчас говорить, а с великими праведниками. Но они не станут с ним говорить. Тогда – с поэтами. Чтобы хоть на миг сло́ва заглушить стук колёс стального зверя, несущегося на его мир, на его войну сквозь чудную раннюю осень.