Из них лепили комсомолок с пламенными взорами, пионеров с алыми галстуками, трепещущих, как язычки огня. Из них же вытягивали православных девочек в белых платочках, чьи губы беззвучно шептали молитвы, а пальцы складывались в крестное знамение. Лепили будущих трансгендеров с глазами, мутными от запутанных вопросов, ЛГБТ-активистов, чьи жесты были резки, как манифесты. Формовали украинских националистов с выжженным в зрачках трезубцем, исламских фанатиков-шахидов, нацистов всех мастей – с челюстями, зажатыми в ритуальном оскале. Всё было до смешного просто: не Бог, не природа, не случай определяли судьбу – лишь холодная логика социального инженеринга. Мастерская гудела, печи раскалялись докрасна, а на конвейере человеческих форм не было места браку.
Детей обжигали в печах идеологии, покрывали глазурью догм, расписывали яркими красками – то киноварью патриотизма, то позолотой традиции. Они складывались в гигантскую мандалу – не буддийскую, не индуистскую, а свою, особую: с крестами, серпами и молотами, пятиконечными звёздами, исламскими полумесяцами, арабской вязью коранических аятов, готическими буквами "Mein Kampf", выведенными с педантичной точностью. Каждый ребёнок становился фрагментом узора: здесь завиток слепой веры, там – геометрически точный угол долга. Мастера любовались своей работой, проводили ладонями по идеально ровным линиям. «Смотрите, какая гармония!» – восклицали они, и заказчики согласно кивали, потирая руки.
Но время – коварный зритель, равнодушный к спектаклю порядка – не стояло на месте. Пока глина сохла, в углах мастерской, в её сырых, непросыхающих тенях, проступал контур Ваджры – алмазной молнии, не знающей преград. Её острие сверкало, как лезвие гильотины, обещая не просто разрушение, а возвращение к изначальному хаосу.
И тогда узоры начали трескаться.
Краски осыпались, оставляя после себя серую, безликую пыль. Мандала, такая пёстрая и гордая, дрогнула – сначала едва заметно, потом всё сильнее, пока не рухнула вниз, рассыпавшись на тысячи одинаковых, ничем не примечательных осколков. Мастера замерли, глядя, как их труд возвращается в Пустоту. Один из них, самый старый, тот, что когда-то ещё помнил вкус свободы, тихо рассмеялся.
«Game over», – прошептал он, и смех его был похож на скрип ржавых петель.