я велю себе не думать о времени, но мое тело переживает. оно отказывается есть и спать, вбрасывает в кровь излишние дозы адреналина и пускает тремор по ногам. когда я вернусь и встречусь с мамой, она скажет, что за путешествие я сильно похудела. это правда так. я вдруг пойму, какую чувствовала усталость из-за себя самой, не обеспечась трехразовым питанием и разумным отдыхом.
незабота о себе – ребячество, но какой силы. в ежедневном быту мое тело руководит мной, ведет меня к еде и кровати, заставляет до головокружения хотеть секса, вынуждает каждое утро делать упражнения. но свидание с неведомым домом влияет на меня. я отправляюсь за осознанностью, за рефлексией – а приезжаю в бешеный танец антисексуального возбуждения от собственного рождения и семейного прошлого.
в самолете я сижу рядом с двумя пожилыми мужчинами. один из них очень болтлив и неусидчив. он сразу рассказывает мне, что родился на Кунашире, вышел на пенсию и купил им с женой дачу в Краснодарском крае, а сейчас летит домой по делам. он говорит, что с Кунашира они видят Сахалин материком. он все время задевает меня локтем, а когда я прошу его этого не делать, называет меня маленькой девочкой, такой маленькой, что он и забыл о моем присутствии. второй мужчина не разговаривает со мной. стюардессе он делает замечание за ее полноту и хвалит „Арабские авиалинии“ за то, что у них весь персонал состоит из дам с точеными фигурами и длинными ногами. зачем-то говорит, что украинские женщины самые доступные в сексе и ему поэтому жаль, что случилась война.
мне становится неприятно и тревожно. полосы света, пробивающиеся через приоткрытые иллюминаторы, образуют в пространстве между мной и аварийным выходом экран из темноты и пыли. они что-то говорят друг другу и гладят меня по лицу. я одна в пути к началу дня. больше меня никто не защитит и никто не коснется.
Я ни за Россию, ни за Японию, а за рабочий народ обеих стран, обманутый правительствами и вынужденный воевать против своего благополучия, совести и религии.
Лев Толстой.
Телеграмма в редакцию газеты The North American
у меня большая семья. я стою у зеркала в ванной и повязываю на голову красный платок, который сшила сама в тринадцать лет. он без узоров: это советский красный с плаката „Родина-мать зовет!“. мне, девочке-подростку, передается тоска моих родителей по их закончившейся родине-матери. я завязываю кончики платка под косой у шеи и смотрю на себя прямо. суровая, думаю, революционерка. а если завязать платок под подбородком и чуть повернуть голову – простушка-крестьянка, и когда зарумянюсь, то словно в поле поработала. а если снять с головы и повязать на шею по-пионерски, то маленькая гордая пионерка буду. а если перевязать чуть искуснее, не узлом, и волосы распустить, сойду за важную даму, но только приподняв подбородок. сколь странным кажется мне тогда мое лицо-хамелеон, словно узор в калейдоскопе, собранный из одних и тех же фигур. я пишу в дневник, как важно мне узнать себя, но продолжаю читать чужие книги и слушать чужих мне людей, кивая. я расту, мое лицо вытягивается, худеет, но не теряет своей изменчивости в простоте. я больше не понимаю себя, в безверии хожу по чужим садам.