Перед глазами вновь крутятся то черно-белый свет, то яркие вспышки, все это сходится в засасывающую воронку… Становится понятно, что одно спасение от этого – сдаться, броситься в эту черную воронку вниз пылающей головой…
…Это сон, наконец понял он, но легче не стало. Полежал какое-то время, чутко прислушиваясь – нет, никого не разбудил.
Очень хотелось пить, в горле, как в пустыне. Ужасно болела голова, резало под сердцем и пробивало позвоночник, точно раскаленными кольями все утыкано. И при всем этом нестерпимо тянет в туалет…
Как был, в майке и трусах, он выбрался и понесся по коридору. Точь-в-точь как во сне, перед глазами мелькало черное и белое, на дощатом полу вспыхивали квадраты мертвенного света – это заоконные фонари раскачивались на ветру, то и дело скрываясь за листвой.
Он едва успел добежать до уборной. Пошатываясь, наклонился над краном, открыл и долго, с наслаждением глотал ледяную воду – до тех пор, пока лоб не заломило и зубы не застыли. Немного полегчало. Он тщательно умылся, принялся приглаживать волосы, пытаясь разглядеть себя в крошечном зеркале, присобаченном на гвоздях, вбитых между плиткой.
Не зеркальце – смех, в нем только один глаз и отражается – дикий, пустой, с полопавшимися кровяными жилками. А второй… второго-то и не было. Вместо него торчала изнутри головы ржавая пика, и кровь на ней уже была черная, застывшая…
Он не заорал, не отпрянул, а зачем-то со всей силы ударил лбом в подлое стекло.
Посыпались, зазвенели осколки.
Он опомнился, замер, снова прислушался – пронесло. Маленькое было зеркальце, тихо разбилось, и потому никто ничего не услышал. Быстро собирая осколки, он изо всех сил старался не смотреть в них еще раз. Выкинул все за окно, потом, трясясь от холода и страха, побежал обратно в комнату.
Ему оставалось жить тринадцать часов…
Скоро, скоро начало нового учебного года, и все училище замерло в полной боевой готовности. Все сияет – классы, коридоры. Пахнет машинным маслом и свежей стружкой, которой, кстати, не видать – все убрали так тщательно, что до противного чисто.
Свет беспрепятственно пробирался сквозь стекла, такие безупречно чистые, как будто и нет их вовсе. В ярких солнечных квадратах выстроились станки – надежные, бывалые, эдакая старая гвардия труда и упорства.
Это все красивости для передовиц и книжек, а для помощника мастера, Николая Игоревича Пожарского, все это – показуха и ерунда. В полном расстройстве и думах Колька орудовал веником и совком, собирая невидимый сор на тот случай, если нелегкая занесет Белова Ваню, вернее, мастера Ивана Осиповича, хотя ведет он себя ну чисто как пацан сопливый – все бегает, дергается. Какая-то там комиссия едет, то ли из роно, то ли из другой дыры, то ли производственники с периферии, которым позарез нужны молодые специалисты. Поэтому месяц как настаивает на ежедневной уборке и развешивании плакатиков разной степени красочности. А комиссия все едет, едет, никак не приедет, и каждый день мастер Белов устраивает по этому поводу производственные трагедии. Наступает вечер, контролеры не приезжают – и Ваня мучается как пылко влюбленный юноша.