Я не могу себе представить более скучной работы, чем зачитывать сводку о пробках на радио. Ни работа бухгалтера, ни ночного сторожа, ни дворника не кажутся настолько однообразными. Очевидно, для чтения таких сводок есть отдельные дикторы – ведь новости читают другие, те, кто сообщает о важных событиях, например, как сегодня, о коалиционных переговорах и критике со стороны других партий. Я сама видела, как эти «дикторы пробок» готовятся к эфиру: предположительно, это бывшие актеры, те, кому не повезло, или те, кто из-за семьи вынужден хвататься за любую работу. Они молча готовятся во время новостей, а после своей короткой или длинной сводки тихо выходят, даже не попрощавшись с техником или редактором, чтобы вернуться к следующему эфиру точно вовремя. Они напряженно ждут – а может, ждут ненапряженно, – когда зазвучит стандартный джингл, который сигнализирует об их выходе. Наверное, они уже не могут его слышать. Не каждый день выпадает случай сообщить о машине, едущей навстречу потоку, начале каникул или зимнем шторме, поэтому приходится довольствоваться даже двадцатисемикилометровой пробкой, особенно если эту цифру можно повторить. Девятнадцатикилометровая тоже сойдет. Хорошо сидеть в студии с чашкой кофе, а не в пробке.
35
Стоя под струями воды в душе, слушаю оригинальную запись молодого (!) Клода Дебюсси, которую передают по радио. Невероятно, что такие вещи существуют, – так же невероятно, что мир в Центральной Европе длится так долго. Запись 1904 года. Качество, несмотря на шумы, довольно хорошее. Он аккомпанирует певице на пианино, и музыка льется так нежно, задумчиво, словно издалека, голос чист и грустен. Потом диктор сообщает, что Дебюсси был неприятным человеком: вспыльчивым, скандалил с коллегами, был шовинистом и антисемитом. Шел 1904 год.
36
Вчера я оставила телефон включенным на ночь, и кто-то среди ночи – в два часа – разослал всем родственникам, друзьям и коллегам свой новый номер. Нет, сохранять не буду. Сначала надеялась снова уснуть, потом попыталась почитать, но Аттила Бартиш не смог вытеснить тревогу за отца, а уж тем более – прогнать образ незнакомки в гробу. Снова и снова меня охватывает ужас при воспоминании о том, как имам открыл ее лицо – неживое, словно разгневанное, лицо. На следующий день состоялись вторые, уже настоящие похороны в узком кругу; даже мой отец не пришел, потому что остался на ночь в больнице. В голове попеременно всплывают образы – то незнакомки, то матери, снова и снова, как в плохо смонтированном фильме: незнакомка, которую мы принимали за мать три, четыре, пять секунд или сколько-то еще, пока отец не упал в обморок, и разлагающаяся в могиле мать. Я не хочу писать книгу о матери, хотя думаю о ней постоянно; книга о матери неизбежно будет книгой обо мне самой.