81
В конце концов мне ничего не остается, кроме как сесть одной за стойку, что для женщины моего возраста считается либо самым низким падением, либо проявлением уверенности в себе. Вокруг мужчины, которые отрыгивают после каждого глотка пива, тупо смотрят в свои бокалы или перекрикивают друг друга, пытаясь услышать хоть что-то сквозь грохот, который здесь называют музыкой. Ах, лучше бы я выбрала какого-нибудь незнакомца, чье имя начинается на букву F.
Кто-то неожиданно протягивает мне руку, и я, как идиотка, отвечаю на рукопожатие.
– Ты что, в поле работала? – кричит он и добавляет: – Ты ведь целыми днями за столом сидишь.
Удивительно, что он заметил, какая у меня грубая кожа, просто при рукопожатии. Он сам, как бы извиняясь, добавляет, что у него опухоль мозга, доброкачественная, но она растет и скоро затронет зрение: если верить «Википедии», ему осталось два года. Быть может, собственное горе делает меня восприимчивой к чужому несчастью, раз он рассказывает мне о своей близкой смерти уже во втором предложении? Во время литературного тура я тоже встречала людей, с которыми в обычных обстоятельствах никогда бы не пересеклась.
– Два года – это средний показатель! – кричу я, пытаясь его приободрить. Дело ограничивается одним бокалом пива.
В моей библиотеке мне больше не нужен незнакомец, потому что рядом с креслом лежит Сальвадор Эсприу – лежит с тех пор, как температура опустилась до 3,5 °C. Какое счастье проводить дни среди книг, среди мертвых, которых в любое время можно оживить просто и без усилий, как в раю.
Песнь ведет меня
к хранителю
светло мерцающего стада,
к пастуху, который нежно
укутывает ночь дремотой.
Солнце заходит,
и я еще вижу
на склонах гор
его прощальные отблески.
Теперь пастух покупает ягнят
на горних рыночных площадях света.
Потом он склоняется – седой,
с мудростью столетий во взоре —
и покупает еще
малую толику боли,
боли, которая и есть я.
Он забирает меня
с собой далеко,
ведет сквозь нежные травы,
по долгим закатным тропам,
Я отныне навсегда с ним —
В конечном итоге мама поняла, что никто из нас не может ей помочь. Рядом всегда кто-то сидел, часто нас было несколько, но мы уже не могли до нее достучаться. Даже молитвы, за которые она еще несколько месяцев назад была благодарна, даже чтение Корана оставляли ее равнодушной. Ради меня она притворно радовалась, когда я ставила диск, но, когда я нажимала на паузу посреди суры, ей было все равно. Она как будто издалека давала указания, кому нужно позвонить, ждала, пока мы наберем номер, со стоном выговаривала слова приветствия, минуту-две слушала неуверенные утешения на другом конце провода, после чего опускала телефон. Мы осознавали, что сидим у ее смертного одра, однако больше разговаривали друг с другом, чем с ней. После вечерних новостей шла передача «Умеете ли вы смеяться?», и только после маминой смерти мы осознали, что чувство юмора давно ее оставило. Наверное, она удивлялась или, быть может, огорчалась, что мы продолжаем смотреть эту передачу – неужели мы не понимали? Когда мы ближе к полуночи спросили, не нужно ли кому-то остаться в палате, ей – и это оставило горькое впечатление – было совершенно все равно. Когда я вернулась в палату около пяти утра, она умиротворенно лежала там.