– И знаешь что? – внезапно обращается он к моему соседу, до ушей татуированному лысому здоровяку с козлиной бородкой, который работает где-то вышибалой, а потом садится за стойку. – Ты, сволочь, звонишь во время Евхаристии, просто чтобы напомнить, что сегодня придешь. Как будто мне не плевать!
Морщусь, когда здоровяк заказывает два абсента – вот это пойло те самые «два процента» точно должны запретить, – но потом он протягивает второй стакан не мне, а парню позади – лет восемнадцать, максимум двадцать, блондин с аккуратным пробором, типичный отличник. Гигант представляет его как своего сына.
Слева кто-то заливает мне в уши, пока я в конце концов не соглашаюсь, что не слишком разговорчива.
– О, извините, – говорит он и вообще ведет себя очень вежливо, обращается ко мне на вы, что, как я предполагаю, в этом пабе случается нечасто. Его манеры вызывают у меня любопытство, как и одиночество, которое проявляется в его внезапной болтливости. После двух бокалов «Кёльша» я все же спрашиваю, что привело его в этот паб. Он кажется растроганным. Он сразу же рассказывает, что бездомный, но пока не все так плохо. Сначала потерял любовь, потом работу, и вдруг полиция появилась у двери из-за кучи неоплаченных счетов и забрала его. Когда его выпустили через три месяца, квартиры, конечно, уже не было. Самое сильное впечатление за время заключения? Перевод из Кёльна в Вупперталь, который занял десять часов, потому что машина проезжала все тюрьмы в Северном Рейне-Вестфалии. Тогда он подумал, что это конец, что хуже унижения не бывает – десять часов в тюремной машине с крошечным окошком-щелью на протяжении всего тридцати километров. В Хамме дали тарелку фасолевого супа.
– Часто здесь бываете? – спрашивает он.
– Нет, – отвечаю я, – по крайней мере, в этом веке.
– А в прошлом? – уточняет сын того здоровяка, которому, как я уже сказала, не больше восемнадцати или двадцати лет.
– Тогда я была здесь завсегдатаем.
– В двадцатом веке? – Бездомный не может в это поверить и задумчиво смотрит вдаль, как будто вся жизнь проносится у него перед глазами, двадцать первый век, который наверняка начинался многообещающе.
– Тогда я была студенткой, – говорю я. – Вы же не думаете, что всегда выглядела как мой отец?
Позже, когда вокруг остаются только шумные, грубые мужчины, даже старше меня, и ни одной женщины, я спрашиваю у хозяина: