И что дошло до нас из мудрости Соломонов и Будд? Почти ничего, кроме отрицания жизни как тщеты и суеты. Толстой был поражен пессимизмом философской мудрости, – в период душевного кризиса он не нашел в ней помощи и поддержки. И утопая, ухватился за мужицкую веру в бога. Но мужиком не стал и подлинной веры так и не обрел. Вера в бога и бессмертие – лекарство от страха смерти. Но этот страх – лишь один из тяжких недугов графа. Он страдал и от пресыщения жизнью, доходящего до отвращения к жизни. Казалось бы, надоело жить – чего ж тут бояться смерти? Но страх смерти иррационален, это, в сущности, биологический страх, и он обретает новую силу, когда шум жизни перестает его заглушать. Толстой не нуждался в райском блаженстве, он бы с него зачах. Ему нужны были две вещи – избавление от страха смерти и избавление от пустоты жизни. Помогла ему не сама вера, а обновление жизни, с нею связанное. Толстой, как и все мы, нуждался не столько в «спасении», сколько в обновлении, перерождении. Человек, утративший аппетит, мечтает о его восстановлении, а не о вечной непрекращающейся трапезе. Тем более – аппетит к жизни.
Ницше определял философию как инстинкт к диете. Преодоление всеядности, укрощение страстей, самоограничение, строгий выбор в жизненной трапезе – почти синонимы философского отношения к жизни. Шопенгауэр отмечал, что философия не дала ему никаких доходов, но избавила от многих трат. Философия как диета является скорее ограничением числа блюд, чем творением новых. Переоценка ценностей, о которой трубят со времен Диогена, свелась в основном к их уценке. Уже Кратет Фиванский сделал определением философии презрение ко всем привычным человеческим ценностям. «По торным тропам не ходить!» Завет-запрет Пифагора. На деле он привел к выбору узких тропинок, а не прокладыванию новых. Кто серьезно верит сегодня прорицанию Ницше: «Есть тысячи троп, которые еще никогда не пройдены, тысячи здоровых сил и скрытых островов жизни. Не исчерпаны и не открыты человек и земля человека»?
Толстой, этот титан, творческой силой бросавший вызов творцу, избирает для обновления жизни самую торную из троп – христианское самоотречение. И мучается до конца дней, – не для него тропа эта. Но ничего лучшего не видит, не находит. Его пример меня добивает, иссякает вера в изобретательность узника, загнанного в тупик жизни. Мне ли, муравью, из этого тупика выбраться? Способности моего интеллекта – чисто аналитические, в лучшем случае комбинаторные. Я не творец. Лихтенберг – то ли в шутку, то ли всерьез – утверждал, что из различных инстинктов человека можно было бы, как из шахматных фигур, скомбинировать лучшую жизнь. Я уже не верю в комбинаторику. Без обновления инстинктов не представляю обновления жизни. Но что за химера – обновление инстинктов? Сменить кожу, как змея? Переделать саму природу – свою собственную и человеческую натуру вообще? Хватит прожектов, голова разламывается.