– Ты, Марьянушка, не согнись, – сказала она, и голос её, хоть дрожал, не сорвался. – Ты из рода Зарецких. У нас спина прямая даже перед костром.
Я кивнула, но сказать не смогла ни слова. Горло моё было затянуто сталью. Мы обе знали: это не просто напутствие. Это завещание. Не будет второй встречи. Не будет прощения судьбы. Это – последнее.
И мать знала. Видела. Потому что, когда отстранилась, я заметила, как руки её задрожали. Лишь на миг – и тут же спрятались в складках тёмного платка. Как дрожат у ведьмы пальцы, когда она гладит змею.
Я осталась одна.
Мысли путались, как травы на ветру, сбиваясь в клубок. В груди билось сердце – не сердце, а птичка, захлопнутая в коробке, бьющееся, крылатое, обречённое. Дыхание было коротким, и каждый вдох – как глоток воды в полынье. Я стояла в белом платье и чувствовала: я не невеста. Я – жертва. Я – приношение. Меня ведут не к алтарю, а к бездне. И кольцо на пальце моём – не обручальное, а печать. Я уже не своя. Не мамино дитя. Не княжна Зарецкая.
Я – будущая тень. Сломанная кость рода. Кровь, отданная чужому зверю.
И ни одна молитва не могла спасти меня теперь.
Я встала перед зеркалом, как перед врагом, что знает меня до кости, до последней мысли, до дрожи в пальцах. Оно встретило меня холодом – стеклянным, мёртвым, беспристрастным. Отражение не лгало. Не приукрашивало. В нём стояла не невеста, не княжна, не девушка с мечтой о тёплом доме и ласковых руках. В нём стояла – мёртвая. Или ведьма. Та, что идёт не к алтарю, а в пропасть. Та, чью судьбу уже связали, как скотину перед закланием. Та, что ещё дышит – но внутри уже всё застыло.
Лицо моё было бледным, будто тень, сорвавшаяся с кладбищенской ели. Губы – сжаты, как перед криком, что так и не вырвался наружу. А глаза… о, глаза были чужими. Как у той, кто смотрит на себя в последний раз, прежде чем мир отступит, и за ней закроется дверь. Я не узнала их. В них не было Марьяны. Не было жизни. Только страх – не тот, что орёт, ломает, бьётся в истерике. Нет. Это был страх глухой, вязкий, как болотная тина. Страх, который уже принял свою участь. Страх, который научился молчать.
Платье моё лежало на теле, как саван. Белое – нет, не белое, а выцветшее, будто от горя. Ткань не грела – леденела. А алые вышивки, что тянулись по рукавам и подолу, уже не казались узорами. Это были следы. Следы крови. Капли. Кляксы. Метки. Как будто кто-то провёл по ткани пальцами, обмакнутыми в чью-то жизнь. Платье не спасало, не оберегало. Оно было знамением. Ярмом. Печатью приговорённой.