.
Казалось, искреннее изумление и негодование (во многом из-за недостаточной осведомленности) заставили кармелита Пьера Луиджи Гросси забыть, что «женщина хлопочет над своим нарядом только ради того, чтобы мужчина захотел увидеть ее раздетой»[116]. И если даже «самый нахальный циник был вынужден признать, что целомудрие – цвет благочестия»[117], то «страстная жажда новизны», заразившая благочестивую Италию в последние десятилетия XVIII века, заставила забыть, что скромность служит «важнейшей христианской добродетелью, а ее противоположность – омерзительное преступление»[118]. Головокружение, вызванное новшествами, потрясало уже устоявшиеся обычаи и подлинные добродетели католического народа. Вольнодумство, якобинство, безбожие, дух равенства, презрение к властям. Из Пармы, пожалуй, самого французского города Италии, осененного бурбонскими лилиями, епископ Адеодато Турки (1724–1803) в 1794 году, в День Всех Святых, произнес проповедь. В ней он назвал «порочную любовь к новизне» тайным агентом, который развращает обычаи и разоряет Италию, что танцует на краю «пропасти погибели» и подвергается угрозе дехристианизации:
«В наши дни мы оплакиваем массу преступлений и ужасов, которые кажутся настолько невиданными, что, возможно, ни один век не знал прежде ничего подобного. Но в каком еще столетии, кроме нашего, новизна могла вызвать такое неистовство? Новый образ мышления, новый способ общения, новый способ действия. Именно эти небольшие изменения подтолкнули к столь трагической развязке. Новые системы, которые нравились лишь потому, что были новыми. Новые слова, которые уменьшали ужас порока и уважение к добродетели. Предыдущее поколение не знало, как жить: все старое называлось злоупотреблением. Простакам и распутникам внушалось, будто для счастья необходимо, чтобы на месте старых законов, старых обычаев, старых принципов появились новые. Дух новизны превратился в безумие. Основательное менялось на поверхностное, честное – на подлое, полезное – на пагубное»[119].
Эта извращенная и неистовая страсть ко всему новому была связана с самым непреодолимым непостоянством, которое непомерно увеличивало и без того «чрезмерные траты»[120], заставляя непрерывно менять «моды», потворствуя «непостоянству роскоши», высмеивая «моду предков», «суровых и грубых» (Парини) и презирая «прошлые века». Непостоянство и иррациональность, бесплодные мечты и высокомерная рассудительность. Неразумная, нездоровая страсть к мелким бесполезным вещицам, к ложным, иллюзорным потребностям. Необъяснимое «массовое недовольство всеми отечественными товарами», тяга к «маленьким безделушкам», к «пустячным и непрактичным предметам», пьянящее неуемное и причудливое желание иметь «сто тысяч прелестных мелочей». Неуместное ребячество, нелепые увлечения сопровождали «томительную леность» и «чрезмерную любезность». «Изысканность» удобства жизни стала целью «просвещенных» наций, соревнующихся «в возведении такого рода утонченности и достоинства вкуса в ранг науки». «Дух деликатности» развил среди высших сословий «тонкий и благородный эпикуреизм», на удивление «честный и порядочный» по сравнению с бурными и шумными развлечениями новых необразованных и грубых богачей. Однако слишком легко было перейти границу, отделяющую «утонченность от сладострастия, удобство от развращенности, чувствительность от чувственности».