Его я тоже видел на фотографии – ее сделали на задах Министерства здравоохранения, у ворот служебной парковки. На нем был белый полотняный костюм с пиджаком, застегнутым на среднюю пуговицу, и лихо заломленная красная феска. Голову он наклонил так, что кисточка фески свисала свободно. Ноги скрестил – правая голень поверх левой, – что привлекало внимание к его коричневым туфлям, а правой рукой опирался на ствол безошибочно узнаваемого дерева ним у ворот. Позади него, чуть поодаль, высился гигантский делоникс, затенявший дорогу, которая огибала здание. В этой небрежной, изящной позе мой дед казался живым воплощением современности – беззаботный космополит, заглянувший в несколько крупнейших мировых метрополий – Каир, Бейрут и Стамбул – по дороге в Лондон и Эдинбург. Наверное, в Турецкой республике Ататюрка фески уже успели отвергнуть как рудимент старого мира; в пятидесятые годы они понемногу выходили из употребления и в других странах – Египте, Ираке, Тунисе, – где превращались в символ продажных пашей и беев и поверженных войск арабских националистов, но эти вести еще не достигли ушей отца моей матери, по крайней мере в ту пору, когда была сделана фотография. Для него этот головной убор еще оставался эстетским признаком принадлежности к мусульманскому авангарду, смелой и практичной заменой средневековому тюрбану. Белый полотняный костюм воспринимался не так однозначно: сам выбор костюма в качестве верхней одежды (как и коричневых туфель вместо обычных сандалий) выглядел данью уважения Европе, но вообще белое, если облекаться в него с надлежащим смирением, считалось цветом паломничества и молитвы, чистоты и благочестия. Деда можно было бы упрекнуть в излишней склонности к рисовке, если бы не его нарочито скрещенные ноги и неуверенная, слегка извиняющаяся улыбка на свежем круглом лице, точно он сам гадал, не перестарался ли со своим нарядом.
Хотя Ахмед Муса Ибрагим и не был открытым противником власти, он все же входил в группу интеллектуалов-антиколониалистов, тех, кто чувствовал свою связь с большим миром и знал о египетском деятеле Сааде Заглул-паше (отсюда феска), о Ганди и Неру, и о тунисском мятежнике Хабибе Бургибе, и о маршале Тито – о национальных лидерах, не спасовавших перед имперскими притеснителями других политических оттенков. Местные интеллектуалы, к которым отец Саиды ощущал свою причастность, восхищались этими яркими личностями и мечтали быть такими же современными, как они. Им хотелось строить свою жизнь без подавляющего влияния британцев и без их демонстративной, лицемерной, самодовольной сдержанности. Все, кто общался с ними достаточно тесно, – и отец Саиды в том числе – знали, что за этой показной скромностью на самом деле кроются неистребимая спесь и безграничное высокомерие по отношению к местным уроженцам, особенно