И на прозрачных крыльях сна летело детство - страница 4

Шрифт
Интервал


Однако вскоре уже семенила чуточными ножками за нами везде, иногда останавливалась, отчаянно чесала за ухом задней лапкой, скулила (донимали блохи) и торопилась следом.

Иногда мы с Маринкой окунали ее в бочку и помирали со смеху – такими уморительно крысиными делались зад и хвост, а ножки – комарино-тонкими. И этот собачий урод, наполовину мокрый, ковылял меж грядок. Скоро она научилась есть молодую морковку: заляжет на грядку, обхватит зубами выскочивший из земли корнеплод, вытянет, брезгливо откусит ботву, зажмет меж лапами морковину – и всю ее съест. Еще любила крапиву: подойдет, примерится, ухватит лист и, зажмурив глаза, старательно прожует, аж слезы выступят от усердия.

Я подозреваю, что эта собака была эстетом в душе: ложилась она, неизменно грациозно скрестив лапки, семенила по дороге походкой балерины, прыгала по-цирковому высоко, кушала из чашки необыкновенно деликатно («миндальничает» – говорил папа). Видимо, в дворняжьем роду ее были какие-то благородные примеси голубых кровей – а то откуда бы такой аристократизм?

Псиной назвать ее язык не поворачивался. Танцевала она, особенно когда не хотела садиться на цепь, удивительно изящно и забавно. Мордаха лукавая, порхает рядом, а в руки не дается. Пока не прикажешь: «Лежать!» – красиво, образцово-показательно ляжет, лапки сложит, как примерная ученица, и еще подползет.

По-моему, с годами между нами возникла глубокая внутренняя связь. Она снится мне до сих пор вживе, со всеми своими повадками. И я замечаю за собой: сажусь – и складываю ноги по-чернухински, и так же кокетливо упрямлюсь, когда меня пытаются «посадить на цепь», и так же осторожно беру кусок – и мне говорят: «Да вы не стесняйтесь!»


В нашей квартире


Ну что ж, приоткроем дверь в нашу непритязательную квартирку. В полутемном коридоре – старый холодильник вместо тумбочки-подзеркальника. В мутном зеркале памяти – расплывчатые силуэты, а себя я и не могу помнить в этой холодной глубине: просто по близорукости своей врожденной. Рядом – деревянная загородка для хранения картошки, что-то вроде ларя. Осенью родимую ссыпают туда, и весь год в доме царит запах картофельной земли, бледных ростков, гниющих глазков. Самодельный этот ларь (закрома) накрыт сверху досками и домотканым половичком допотопных времен. Такой же половичок на полу, а у двери, помнится, все клеенка лежала, раз в пятилетку ее меняли, а обычно мыли сверху и жили дальше. У двери низкая деревянная скамейка для обувки, вечно на ней неразбериха, словно эти чирики-ичиги сами себя пинают, а потом валяются как попало. Над скамеечкой вешалка, задернутая ситцевой занавеской (помнится почему-то желтая). Словом, в нашем быту причудливо перемешивались приметы-привычки деревенского мира и ухватки-укладки (от слова уклад) советского полуинтеллигентского быта.