КОГДА МУХИ НЕ СПЯТ - страница 33

Шрифт
Интервал


Почему Одиссей? Почему этот древний миф, этот герой, что плутал десять лет, чтобы вернуться к своей верной жене и своему дому, стал каркасом для истории рекламного агента Леопольда Блума, который плутает всего один день, но плутает не только по улицам, но и по всем закоулкам человеческой души, по своей собственной памяти, по своим желаниям, по своей боли? И Стивен Дедал, этот юный, гордый, измученный дух, знакомый нам по другому его творению, где он выковывал свою душу на наковальне опыта, бежал от Бога, отечества и семьи – он стал Телемахом, сыном, ищущим отца, или, может быть, просто ищущим смысл, якорь в этом безбрежном, враждебном мире. А Молли Блум… Молли. Земля. Плоть. Пенелопа, да, но Пенелопа, что не просто ждет, а живет, кипит, дышит, желает, изменяет, и чей внутренний мир – это поток, бесконечный, без знаков препинания, как сама жизнь, как сама природа, что не знает ни точек, ни запятых, только нескончаемое движение, нескончаемое «Да».

Это была не просто прихоть – взять миф. Это была необходимость. Необходимость показать, что эпическое не умерло, что оно не погребено под руинами древних цивилизаций, а живет – да, живет! – в каждом шаге обычного человека, в каждой его мысли, в каждом его вздохе, в каждом, прости Господи, позыве его тела. Это было возвышение обыденности до уровня мифа, придание каждому перекрестку в Дублине значимости Итаки, каждому пабу – пещеры Циклопа, каждому борделю – острова Цирцеи. И в то же время – это была ирония, горькая, всепроникающая, ирония над величием древности, помещенным в контекст трагической пошлости современности. Блум – не воин, он мирный человек, который пытается выжить, который страдает, который любит, который боится, который иногда смешон, иногда жалок, но который, по Джойсу, не менее достоин стать героем эпоса, чем тот, кто сражался под стенами Трои.

Но написание этого… этого монстра, этой Библии современности, заняло годы. Восемь лет. Восемь лет борьбы. Не только с материалом, который он хотел втиснуть в один день, но и с жизнью самой. С бедностью – постоянной, грызущей, заставляющей скитаться по чужим городам, преподавать, просить помощи. С болезнью – проклятой болезнью глаз, которая грозила отнять у него свет, свет, которым он видел и преображал мир. Операция за операцией, боль, страх – и при этом он продолжал писать, выцарапывать слова из темноты, из хаоса своего разума. И цензура! О, эта трусливая, слепая цензура, которая увидела в его правде о человеке только непристойность, только грязь. Части печатали в Америке, в журнале, и их тут же запретили, издателя таскали по судам. Никто не хотел браться за книгу целиком, никто из «респектабельных» издателей в Англии или Америке. Слишком опасно, слишком грязно, слишком… «слишком».