Но, быть может, настал час говорить. Чтобы кто-то ещё услышал их. Услышал меня. Чтобы не исчезли бесследно эти голоса, эти лица, эти судьбы – всё то, что составляло живую ткань истории, но теперь растворяется в забвении, как утренний туман над Яузой.
Конечно, я старею. Мои руки уже не так твёрдо держат молитвенник, спина сгибается всё ниже над могильными плитами. Скоро и мне предстоит лечь в эту землю, к тем, кого я столько лет оберегал от забвения. Но пока я жив, пока в моих жилах течёт кровь, а в памяти живут их истории – я буду говорить.
Пусть эта повесть станет их исповедью. И – моей..
Глава I – Генрих и Катарина
Над Лефортовом стоял густой, вязкий вечер – с лёгким запахом липового мёда, влаги от старых прудов и горькой полыни, пробивавшейся сквозь потрескавшийся асфальт. В воздухе висела тишина, будто сам город затаил дыхание перед чем-то древним и неотвратимым. Лето умирало.
Я стоял у дверей часовни, скрестив руки на груди. На плечи опускался холод – не от ночного ветра, а словно от самой земли, хранящей под собой вековую память. Узкий луч лунного света пробился сквозь приоткрытую створку – как тонкий меч небесной милости – и лёг на серые плиты, рисуя на них бледную, колеблющуюся дорожку.
Бой одинокого колокола мягко раскатился по тихим аллеям кладбища, дрогнул в листве, затих, как вздох.Полночь. Из-за склепа, едва различимого в тумане, медленно появился знакомый силуэт.
– Доброй ночи, пастор, – ровный, глубокий голос с едва уловимым немецким акцентом прорезал ночную тишину.
Я слегка склонил голову:
– Генрих фон Шульц. Рад видеть вас.
Он шагал неспешно, будто каждое движение было продиктовано ритуалом. Трость в его руке оставляла на мокрой земле еле заметный след – словно он и сам был тенью. Бархатный фрак, потускневший от времени, выглядел так, будто вобрал в себя всю тень здешних ночей. На шее поблёскивал старинный крест, простой, лютеранский, с царапиной, пересекавшей нижний конец.
– Она ждёт меня, – тихо произнёс он, не глядя на меня.
И словно по его слову – из тумана возник её силуэт.
Катарина. Лёгкая, почти невесомая, как сама ночь. На голове – венок из мёртвых сухих васильков, тускло мерцающих в серебристом свете. Её платье – из ткани, которую, казалось, ткали звёзды, – плавно колыхалось, словно колыбельная тень ветра. Тонкие пальцы сомкнулись в ответ на протянутую руку Генриха, и в этом движении была вся тишина двух столетий.