Когда замолкли скрипки - страница 22

Шрифт
Интервал


Они шли молча, каждый в своей скорлупе мыслей. Груз одеял и матрасов казался теперь тяжелее – не из-за веса, а из-за невысказанного напряжения, витавшего между ними. Барак, Альма, взгляд Мандель – все это оставалось с ними, как тень.

Как только работа была закончена, они разошлись.

Рудольф почти бежал в свою комнату – к карандашу и бумаге, к глазам, которые не отпускали ее.

Генрих побрел к своей фляге, будто в ней было спасение от назойливых вопросов, которые он не смел задать в слух.

А Фридрих…

Он направился в офицерскую столовую, где уже разливался шнапс и гремели пьяные голоса. Сегодня ему было нужно не просто напиться – ему нужно было утонуть, забыться, стереть этот день из памяти.

Но судьба, казалось, издевалась над ним.

Он осушил одну рюмку. Потом другую. Третью. Четвертую.

Шнапс горел в горле, но сознание оставалось пугающе ясным.

«Почему сегодня?» – злился он, чувствуя, как обида, вместо того чтобы раствориться, закипает в нем с новой силой.

Вокруг смеялись, чокались, рассказывали похабные анекдоты – обычный вечер в Аушвице. Но Фридрих видел только одно: ее лицо.

Альма.

Ее спокойные, черные глаза. Ее уверенность. Ее безмолвное превосходство.

Он сжал рюмку так, что стекло треснуло, впиваясь в ладонь.

«Нет, я не прощу…»

Генрих рухнул на койку, даже не снимая сапог. Он не хотел думать – ни о скрипачке, ни о странном поведении Мандель, ни о том, как Фридрих сжимал кулаки всю обратную дорогу. Мысли – они, как осколки, ранят изнутри. Лучше сон. Темный, тяжелый, как чугунная плита, придавливающая все лишнее.

А Рудольф…

Он лихорадочно рылся в тумбочке, пока не нашел запылившийся карандаш и клочок бумаги.

«Только набросок. Только глаза. Ничего особенного», – убеждал он себя, но рука дрожала, когда карандаш коснулся бумаги.

Черные. Глубокие. Бездонные.

Он стирал, перерисовывал, злился на себя – почему не получается передать ту странную смесь гордости и печали?

«Это не она. Это просто…упражнение», – бормотал он, чувствуя, как сердце бьется чаще.

Ночь тянулась мучительно долго.

Он вскакивал, подходил к окну, вглядывался в темноту – будто надеялся увидеть ее там, среди бараков. Потом снова бросался к рисунку, добавляя штрихи, будто они могли объяснить ему самому, что происходит.

«Я не влюбился. Не мог. Она же…»

Но что-то сжимало грудь – горячее и колючее, как укол совести. Перед рассветом он рухнул на стол, так и не закончив рисунок. Карандаш выскользнул из пальцев.