Ещё на дорогах было много клочков газет и обёрточной бумаги. Всё это шуршало под мётлами или туфлями и отдавало запахом громоздких учреждений.
Ненужные, на его взгляд, учреждения привычно текли мимо Годара.
Государственная служба, а то и худшая дребедень, опять миновала его. Это стоило отметить шампанским. Только на сей раз бокал не был заслужен: продолжение странничества далось ему без борьбы.
Он никогда не верил в то, что получалось само собой. Сомнительное облегчение от того, что Лана теперь далеко, что пущенный вдогонку отряд полиции вернулся ни с чем – это сообщение просочилось из суховатой радиосводки, периодически запускаемой в толпу зевак у репродуктора – простенькое облегчение было равновелико гулкой пустоте внутри. Не надо было рвать узы не завязавшейся привязанности, бороться с несуществующей неприязнью к Давласу на почве не созревшей ревности, тянуться к Нику и презирать его, как самого себя – отвергнутого. Всё это растаяло, не начавшись.
Ребята из полицейского патруля лениво слонялись между прохожими, не проявляя ни к кому интереса. Включённые радиоприёмники покоились в нагрудных карманах, оттуда же высовывались пакетики с сухим соком.
Видный государственный деятель делился из репродуктора страстной любовью к Родине. Потом последовала очередная сводка новостей, где было вскользь упомянуто о значении воинской присяги, после чего другой государственный деятель принялся рассуждать о воспитании юношества. «Мы стараемся. Мы изо всех сил стараемся не терять терпения и взвешенности, – говорил он размеренно и вкрадчиво, – мы можем понять больше, чем обычно думают соотечественники. Мы способны понять даже то, что молодой офицер мог получить внезапное помутнение рассудка и временно предпочесть Родине даму сердца. Но не сразу же после присяги, не в день, когда клянёшься в верности ратника королю и отечеству!»
Годар опять почувствовал на щеках краску стыда. Выходит, сегодня состоялась присяга, а он, Годар, не был к ней допущен. Его обманули свои же товарищи, не обмолвившись о присяге в записке. Выходит, птичница Марьяна права в своей парадоксальной обмолвке: он признан негодным к измене…
Что-то подсказывало ему, что сегодняшняя свобода не делает ему чести.
Тюремные ворота отторгали его от товарищей в пользу Государства.