Жизнь Клима Самгина - страница 212

Шрифт
Интервал


– Значит – учишься? А меня вот раздразнили и – выбросили. Не совали бы в гимназию, писал бы я вывески или иконы, часы чинил бы. Вообще работал бы что-нибудь легкое. А теперь вот живи недоделанным.

Клим, взглянув на его оттопыренное ухо, подумал:

«Ты бы не таскал в гимназию запрещенных книг».

Он даже хотел сказать это Дронову, но тот, как бы угадав его мысль, сам заговорил:

– Когда эти идиоты выгнали меня из гимназии, там только трое семиклассников толстовские брошюрки читали, а теперь…

Он махнул рукой.

– Мозги-то все сильнее чешутся. Тут явился Исайя пророк, вроде твоего дядюшки, уговаривает: милые дети, будьте героями, прогоните царя.

– Ты – что же? Соглашаешься прогнать?

– Я в эту игру не играю. Я, брат, не верю ни дядям, ни тетям.

С легкой усмешкой на кривых губах, поглаживая темный пух на подбородке, Дронов заговорил добродушнее:

– Томилину – верю. Этот ничего от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и – доволен. Шевыряется в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на свете шито белыми нитками. Он, брат, одному учит – неверию. Тут уж – бескорыстно, а?

И, заглянув в глаза Клима, он повторил:

– Ведь – бескорыстно?

– Да…

Дронов снял фуражку и хлопнул ею по колену, продолжая еще более успокоенно:

– Замечательный человек. Живет – не морщится. На днях тут хоронили кого-то, и один из провожатых забавно сказал: «Тридцать девять лет жил – морщился, больше не стерпел – помер». Томилин – много стерпит.

Крепок татарин – не изломится!
Жиловат, собака, – не изо́рвется!

Серые облака поднялись из-за деревьев, вода потеряла свой масляный блеск, вздохнул прохладный ветер, покрыл пруд мелкой рябью, мягко пошумел листвой деревьев, исчез.

«Долго он будет говорить?» – подумал Клим, искоса разглядывая Дронова.

– Написал он сочинение «О третьем инстинкте»; не знаю, в чем дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву; тот ему ответил зелеными чернилами на первом листе рукописи: «Ересь и нецензурно».

С явным удовольствием, но негромко и как-то неумело он засмеялся, растягивая фуражку на пальцах рук.

– Он бы, конечно, зачах с голода – повариха спасла. Она его святым считает. Одела в мужево платье, поит, кормит. И даже спит с ним. Что ж?